Вовка отчетливо, до малейших деталей представил, что сейчас делается на палубе “Мирного”. Боцман всяческими словами поносит этого беспутного поливуху, его, Вовку, испортившего весь рейс, Леонтий Иванович по-немецки поносит сбежавшего пса, капитан Свиблов презрительно усмехается — ох, уж это Управление, навязавшее ему такого дурацкого пассажира! “Льды! — тычет перед собой Свиблов. — Не морозь, не молодик. Крепкие льды! А у меня, сами понимаете, груз. К берегу не пойду, пусть с зимовки Леонтий гонит за пацаном упряжку!”
А мама?
Если бы мама увидела, что его, Вовку, выбросило за борт, она добралась бы до него даже вплавь.
— Белый!
Вовкин голос прозвучал хрипло, неуверенно. Негромко прозвучал. Даже Белый взглянул на Вовку с недоумением.
“Взрыв! — дошло до Вовки. — Я же помню: огнем ударило! Это подлодка была! Это не бревно за кормой качалось! А я, дурак, никого не предупредил!”
Со страхом он огляделся.
Где они — разбитые шлюпки, обломки надстроек, нетонущие пробковые пояса?
“Ничего нет! — обрадовался. — Отбился “Мирный”. Спрятался от торпед во льды, а к пушке фрицев не допустили пулеметчики. Меня взрывом выбросило, но “Мирный” ушел. Сейчас в бухте Песцовой Леонтий Иванович собирает упряжку. Часа через три здесь будет. Меня же и отругает. “Ушло, — скажет, — судно. Не стал тебя ждать Свиблов. Ушел, пока ты тут за бугром болтался!” Кругленько так скажет.
Ему, Вовке, это и надо. “Никакого обмана. Просто выбросило за борт. Зимую поневоле”.
Ободренный, Вовка взглянул на хребет.
Но такие темные, такие угрюмые ползли по распадкам тучи, что ледяной холодок вновь тронул его тощую спину. Приедут за ним или нет, пока он один. И даже рукавички у него нет. А ветер холодный. И теплей ночью не станет.
“Зато мама ни за какие коврижки не посадит меня обратно на буксир. Раз за “Мирным” охотятся фрицы, не посадит она меня на буксир!”
“А если не приедет Леонтий Иванович? Если буксир ушел в море и отстаивается во льдах? Если капитан Свиблов уйдет из-за подлодки в Игарку?”
“Трус! — обругал себя Вовка. — А еще хотел спрятаться в торосах! Два свитера натянул!”
“Колька бы не струсил”, — сказал он себе. И позвал:
— Белый!
Голос все еще звучал хрипло, растерянно. Белый даже голову не повернул. Но как мог звучать Вовкин голос, если, повернувшись, наконец, к морю, он, Вовка, с ужасом разглядел на одной из вздыбленных, обкрошенных льдин бесформенные, но ясно различимые ярко-алые пятна.
“Сурик! — с запозданием, но догадался Вовка. — Это сурик. Это краска, которой покрывают днища судов. “Мирный” ворочался тут как мамонт, уворачивался от фашистских торпед, лез сквозь льды, не разбирая дороги! Отбился, ушел, вот только льдину всю перепачкал. Надо теперь самому топать на станцию”.
Он не мог оторвать глаз от ярко-алых пятен.
Почему он не увидел их сразу? И что там на льду делает Белый?
Он снова окликнул собаку, но Белого оклик не остановил. Прихрамывая, припадая на переднюю лапу, пес бежал по краю округлой широкой полыньи, поскуливая, водил низко опущенным черным носом. Вдруг, остановившись, яростно заработал передними лапами, будто нору рыл или прокапывал спуск к воде.
— Белый!
Пес продолжал работать. А под Вовкиным унтом что-то непонятно хрустнуло.
Щепка!
Самая обыкновенная деревянная щепка…
“А разве щепки бывают не деревянные? — тупо спросил себя Вовка. И так же тупо ответил: — Бывают”. А сам думал: никогда в жизни не видал он ничего более мрачного, чем эта обыкновенная щепка. Всего лишь щепка, а спину так и леденит.
— Белый!
Пес и сейчас не обернулся. Покрутившись на месте, он уселся прямо на лед и, вскинув вверх лобастую голову, тоскливо, дико завыл. И вой этот оледенил Вовку почище ветра.
Охнув от боли в плече, Вовка бегом припустил к полынье. Не может Белый завыть ни с того ни с сего. Там что-то есть такое, в этой проклятой полынье!
И застыл на бегу.
Замер.
В полынье, на широком ледяном языке, под алыми пятнами сурика, наполовину выбросившись на голубоватый этот ледяной язык, лежал вниз лицом боцман Хоботило.
Он лежал лицом вниз, но Вовке совсем не надо было видеть его лицо. Он узнал боцмана сразу — по черному бушлату, по кирзовым сапогам, по мощным раскинутым рукам. Вот только шапки не было на боцмане. Редкие волосы на затылке обмерзли, тонкими сосульками обвисали к неподвижной воде.
Молча, не веря самому себе, забыв о Белом, забыв вообще обо всем, Вовка сделал шаг к полынье.
Его била крупная дрожь.
Он знал: надо спуститься к воде, надо помочь боцману, но ноги отказали ему. Позвал шепотом:
— Дядя боцман!
Хоботило не отозвался.
— Дядя боцман!
Хоботило молчал.
“Я трус, — с ужасом подумал Вовка. — Я боюсь спуститься к воде!”
Он думал так, а сам медленно, понемножку, спускался и, наконец присев, коснулся рукой обледенелого боцманского бушлата. Сукно показалось ему стеклянным. Таким же стеклянным, похожим на прозрачную яичную скорлупу, показался ему заледенелый затылок боцмана.
“Что я делаю? Зачем я тяну за хлястик бушлата? Он, хлястик, сейчас оборвется…”
Хлястик, правда, оборвался.
Не мог Вовка вытянуть из воды такое большое, такое грузное тело.
Он сел на краю полыньи и заплакал.