– Это – как завещание. Решено его уважить, – открыл, кажется, последнюю карту хозяин кабинета.
– Сними, – дал он распоряжение тут же приглашённому управленцу. Тот, видимо, был целиком в курсе.
Пока длилось отделение холста, я продолжал торопливо изучать творение. В нём были, разумеется, и другие отличия. То есть – опять же – от нашего с Кересом.
На небе, над пространством, уже остававшимся позади машины – облако. Довольно мощное, с отвислой насупленною серединой, но рассеянное по краям, теряющее себя. Ещё одно, тёмное-претёмное сплошь, почти у горизонта, в стороне, куда едет машина. И в той же части картины, вдалеке впереди, еле заметной, белесою тенью перебегает дорогу кот. Может быть, кошка. Сама дорога – в жёстких, закаменелых выбоинах. Ближе всего – широченная, чуть ли не на всю проезжую часть, лужа. От неё исходит яростный блеск отражённых солнечных лучей – прямо в глаза наблюдающему картину. Сила этого блеска уже не настоящая, а лишь предполагалась.
Работа выглядела здорово испорченной: в чешуе иссохших отслоек грунта и краски; тонкая рамка в рыжевато-бурых пятнах. Изображению доставалось уже и сейчас.
Было слышно как осыпаются крошки трухи; они ронялись на стол, сухо шуршали внутри при скатывании холста.
Скоро мы уже подъезжали к дощатому крыльцу осевшего к земле дряхлого деревянного барачного строения. Оттуда как раз выносили покойника. Гроб был закрыт крышкой.
Оказалось, тело обнаружили по неприятному запаху спустя больше недели после смерти; оно разлагалось…
Из пафосной скупой речи парторга узнал, что умерший был коногоном. Больше из этого печального племени в посёлке и даже в соседних шахтёрских посёлках не оставалось живым ни одного. Прозвучали другие речи, траурные мелодии, снова речи и музыка, уже над могилой. В основном говорилось только то, что входило в казённый интерес. О личности как таковой, о занятиях человека живописанием – очень коротко, буквально вскользь.
Умерший не был здешним старожилом. Как недужного и уже не работающего по возрасту его переместили сюда с одного из поселений горняков какой-то соседней шахты рудника, входившей в один угольный трест. Будто бы на время: то поселение из-за чего-то подпадало под снос. Получилось же – насовсем.
Двое мужчин с чёрными повязками на рукавах (цвет угля) суетливо сняли колпачок с тубуса из прессованного картона, достали оттуда осыпавшийся трухою свёрток; удерживая за края, развернули и подняли холст повыше, на обозрение собравшихся; коротко пояснили суть необычного завещания.
Процедуре сопутствовали общее неясное тяжёлое дыхание, нечёткие, бесстрастные реплики удивления, перешёптывание, щелчок фотоаппарата. Затем картина опять была свёрнута, перевязана чёрной атласной ленточкой и вставлена в цилиндр. Приподняв одну продольную сторону крышки гроба, уложили его обок с телом покойника, приглубили его ко дну.
Установилось гнетущее отстранённое молчание. Над собравшимися мелко просыпало стылыми дождевыми каплями. Крышка снова легла на место. Гроб быстро забили, опустили.
Будучи здесь не своим, я стоял в отдалении, у края собравшихся, напротив мужчин с повязками. Вроде и не было надобности подходить ближе. Уже дотошно обследованную мною ранее холстину я видел хорошо, но, помню, с опозданием пожалел о том, что не оказался напротив гроба с другого края. Тогда, возможно, удалось бы хотя на миг рассмотреть лицо умершего, если, конечно, его не задёрнули покрывалом, опять же ввиду разложения тела. Момент, к сожалению, был упущен.
Провожавшие бросили в могильную пасть по щепотке жёсткой сырой глины, заторопились покинуть кладбище. Ритуал для них, чувствовалось, был утомительным, каким-то унижающе лишним, ощутимо не коснувшимся никого. Будто не содержалось в нём и обычного, житейского смысла.
Поминали в клубе, в зале с густо прокуренным, спёртым воздухом и поднимавшейся от пола сыростью. Я здесь был раньше, во время своей практики, всего один раз, на чествовании ударников смены, в которой работал. Как и тогда, а прошло с тех пор уже более полутора десятков лет, тут, видимо, часто устраивались танцы, репетиции участников художественной самодеятельности, какие-нибудь викторины.
Ко мне, до того, как сесть за столы, подошёл парторг, мужчина средних лет. На лице намеренность поговорить. Я понял, что это инициатива не его, а директора, чего-то, может быть, по причине дурно усвоенной служебной этики покривившего душой, напустив на себя видимость малой осведомлённости о коногоне – и как человеке, и об его художественном даровании.