– Обратите внимание, – сказал партийный функционер, быстро и ровно входя в роль опытного и достаточно информированного поясняющего и показывая вверх на стену, в межоконье, куда надо было смотреть, заламывая шею. Там, на фоне давних и уже сильно затемнелых белил, торчал небрежно вколоченный оржавелый толстенный гвоздь и пониже его не тронутый светом четырёхугольник – след от висевшего и снятого предмета. След указывал, что снятое висело плашмя, без подпорок, то есть и без наклона. Об этом же говорили тонкие светловатые полоски, уходившие от гвоздя к углам рамки, – отметины от шнурка. Изделие, стало быть, не снимали даже при накладывании на стену белил.
– Картина долго находилась на этом месте, – уловив моё скомканное недоумение, произнёс парторг. – За исключением последнего пожелания,
– Известно ли, где ещё есть работы? А – эскизы, наброски?
– Всё растеряно, забыто. Впрочем, будто что-то видели в каком-то общежитии. Захоронённый экземпляр передал шахте один фронтовик. Он недавно умер. Они дружили. О завещании стало известно от оформителя этого зала, – разговорившийся повёл рукой на стороны.
По стенам, почти смыкаясь одни с другими, висели отчётливо несоразмерные по величине и несообразные в предназначении стенды с фотографиями передовиков производства, панно, диаграммы горняцких успехов, грамоты, репродукции картин, портретов – скуднейший арсенал политического агитискусства погибавшей эпохи. Их вид сообщал о том, что обновлялись они крайне редко и в том не заключалось ровно никакой фантазии. Верхние линии у большинства из них почти достигали потолка. Поднимая поделки, удавалось, наверное, препятствовать попыткам порчи, которых нельзя было не заметить: зольные пятна от тычков изгоравшими окурками, ладонные и пальцевые облапы. Ведь окружавшее могло вызывать у посетителей только равнодушие и отторжение.
Ясно, что и схоронённая картина художника обрекалась разделять здесь такую же бедственную участь.
– Это, пожалуй, и всё о нём, – произнёс парторг, прерывая общение.
Церемония закончилась. Об усопшем никто больше не смог ничего мне добавить существенного. Я уходил, испытывая усталость, и уже знал, что не посетить общежитие никак нельзя.
Творение коногона, как оригинал или в копии, могло попасть туда как угодно случайно, даже после того, как он ослеп и продавать уже было нечего. Тем более, что там существовала традиция уважительности к искусству. И на простенке в клубе экземпляр появился и завис на годы вряд ли с одобрения партидеологов или даже самого директора, не теперешнего, так предыдущего. Скорее, тоже по случайности. Недосмотрели. Недоучли. Ведь художник вовсе не склонен был угождать своей угрюмой современности.
Довольно просто объяснялось и устройство скорбного ритуала. Могло дойти до нежелательных пересудов, если бы о завещании стал распространяться оформитель. Особенно, если он не из шахтного кадрового состава, а сторонний.
По строгим партийным меркам, тут для кого-нибудь из руководства мог вызреть подвох с неприятными последствиями. Скорее всего – для директора или того же парторга.
Пока мысли обо всём этом толклись у меня в голове, я уже подходил к памятному для меня зданию.
Раздельными красивыми шпалерами стояли вокруг него деревья с высокими, пышными кронами: липы, клёны, берёзы, ели. Порядья местами захватил подлесок. Зелёный убор, едва лишь тронутый осенью, по мере моего приближения к нему, возбуждал чувственность. Лёгкое томление перетекало в ожидание чего-то приятного, как то бывает в преддверии давно назревавшей радостной встречи с близким, родственным нашему духу.
Подойдя к зданию, я, однако, был сильно разочарован.
Несколько деревьев, из тех, кроны которых нависали над крышей, стояли обгорелыми. В копоти то тут то там стены, балконы, окницы. Пожаром, а также тушившими его уничтожены, истоптаны или измяты палисадники, цветники.
Внутри общежитие было уже отремонтировано. Жильцов пришлось на время отселить, но теперь они снова заняли тут свои места. На всём я замечал следы перепланировок. Удобства и уют, которые когда-то броско выставлялись как образцово-показательные, сведены на нет. Обычная мужская шахтёрская жилуха. Ни столовой, ни буфета, ни библиотеки, ни пианино. Нет и красного уголка. Исчезли фойе; образованы общие коридоры; площадь комнат увеличена с расчётом на проживание в них до шести-восьми человек. То были уже невзрачные, тесные, чем-то, кажется, даже враждебные пристанища с неустраняемым душком размокшей угольной пыли и плесени, подтверждавшим особенности контингента.