Мотаясь по заграницам, я наблюдал за тем, как зловеще такое творчество корёжит свободу, как ей нелегко и одновременно – как она корежит творчество. Ни одна из этих сторон долго выдерживать не может, не способна. Говорю не об одной живописи. Тут, по эту сторону бугра, полно бунтарей во всех родах искусства, во всех направлениях, стилях, жанрах. Плохо, может быть, не тем, что бунтуют. Они ещё и без конца комментируют свой бунт. Комментируют сами и чем дальше, тем больше сами, не слушая никого, не нуждаясь ни в каких оценках, кроме своих. Сами объясняют и своё творчество, и, конечно, себя, родимых
В таких это уже огромных размерах, что под влияние легко подпадает толпа, а с её угрюмых и безответственных жестов объясняющим себя уже позволяется быть в этом плоском занятии ещё активнее и ещё разнузданнее.
Любому несогласному, если он сунется сюда со своим непохожим мнением и попробует заговорить об искривлениях в сфере оценок, об обмане, остаётся лишь тушеваться.
Имея социальные корни, такой обман оставляет обычного зрителя в круглых дураках. Ведь тут нет простых способов что-то оспорить, чего-то потребовать, чему-то возразить. С этой задачей не справляются и профессиональные комментаторы, искусствоведы. Роль их почти до основания стёрта или изувечена. Не только из-за преобладания авторских самообъяснений и самолюбий.
Поделок, где якобы выражено творчество, у иных исполнителей набирается не то что сотни, а нередко даже и тысячи. В этом случае само количество обозначает низкую, самую низкую пробу. И что комментатору за интерес тратить свой гнев или благосклонность на что-нибудь в этом изобилии хотя бы и чуть-чуть талантливое, обнадёживающее?
Видишь, Ле, я очень хорошо знаю свою кухню. Иллюзий давно нет. Каждый из моих коллег, оказываясь в обстановке всеобщей погибели вкуса и подчиняясь бремени бездумного оформительства, теряет и предаёт себя постоянно. Его обучили, и он дал согласие работать вне настоящего творчества ещё до того, как попытался выразиться в чём-либо стоящем.
Искусство здесь теряет себя до такой степени, что утаскивает за собой в глубокую пропасть саму цивилизацию.
Ей некуда стремиться дальше.
Процесс не вполне прозрачен, так как ещё могут пока находить лёгкое оправдание мотивы индивидуального падения и предательства. Да и формы, в которых личное терпит крах, пока обычны, ровны, стандартны. Крутая обречённость – индивидуальная или коллективная – за ними не просматривается.
Я один из тех, кто докатился до маразма и сразу выпал из общего круга…
Поехав с тобой исследовать облог, я вёл себя, конечно, очень скверно. Я знаю, что тебя огорчили некоторые моменты, но вовсе не те, когда мы чего-то заспешили, занервничали, быстро отступились. Вопреки всему, ты и тогда сразу, и после, когда я уже набрасывал эскизы, должен был считать мой выбор неудачным. Потому что твой был намного лучше, правильнее, совершеннее, экспрессивнее. Я лишь глянул в чердачное окошко, и понял это. Но воспротивился. Во мне в те мгновения ещё прочно сидел художник. Ты же доверился мне, значит, и ему. То есть поступал ненавязчиво, деликатно. Когда дело повернулось к запечатлению облога на фотоплёнке, тут-то всё и пошло не туда. Один я виноват. Я не смог сразу признать, что ты, нехудожник и никакой не соперник, а лишь человек любознательный и с бескорыстной, доброй душой обставляешь меня. Обставляешь в том, где из нас двоих пристало быть выше только мне.
Своей жене Оле я много о тебе говорил. Попросил её, если случится, что ты хоть когда-нибудь обратишься к ней, ничего из того, что может интересовать тебя обо мне, не таить от тебя. Она обещает.
Но уже теперь я готов сказать тебе вот что: к месту, где открывался облог и где мы с тобой побывали вдвоём, я тайно и от тебя, и от моих сокурсников ездил ещё, повторно. Там встретил своего дядю. Как раз о нём ты пишешь в письме. Вот в чём дело. И он, как и я, рисовал на тему о мире, да ещё и на том же самом месте.
Ни о каком дяде я до того и не думал, очно не видел его, напрочь забыл о нём, считая, что это навсегда, не чаял его встретить. Единственной целью было снова подняться на чердак и во всей полноте убедиться, в чём видение оттуда могло бы больше меня устраивать. Имел намерение беспощадно отбросить свой вариант, если в сравнении он будет плоше. Встреча с дядей отвлекла меня. Я уже не отходил от него.
В совокупности и эта встреча, и мои сомнения в себе образовали тот ужасный, роковой, топкий участок болота, из которого мне уже не суждено выбраться… Я погиб.