И я сделаю теперь вот как. Вложу конверт с письмом в другой конверт и отправлю заказным – знаешь, кому? Игорю. Да, нашему общему другу и моему сокурснику по художке. Он в филиале какого-то реставрационного или собирательного фонда. То ли французского, то ли бельгийского. Ну, ты знаешь. Не так давно, года, кажись, два назад, через себя ты передавал мне от него привет. До последнего времени он со мной иногда перезванивается. У меня есть и его адрес – в Москве. Наверное, есть и у тебя. Ну так вот, вложу для него записку, чтобы тоже не вскрывал письма к тебе, а на этом конверте ещё напишу, сколько лет не следует вскрывать его также и тебе, если он даже сразу его тебе переправит.
Вот, понимаешь?
Суд, конечно, не оставит и камешка от моей репутации, но я бы хотел, чтобы худшее, что я здесь говорю о дяде и об Оле, прочиталось бы тебе как можно позднее, желательно, когда меня уже не будет.
Сам отнесу это письмо на почтамт и прослежу, как его упакуют в другой конверт. Это сделаю из предосторожности. Оля меня стала слишком опекать, поддаётся подозрительности, осторожничает сама. Я заметил, как она подбирала разорванные листки моих неоконченных предыдущих набросков письма к тебе на тему о моём завале. Может, она их и не выбрасывает, хранит. Знаю, что говорю гадости и даже мыслями гадок; но пишу сейчас от неё тайно. Отдать ей в руки и это, и тогда я не могу ручаться, что она просто его не уничтожит или вообще не сделает что-то не так, не по моей воле.
За сим, дорогой Ле, я тебе уже сказал всё, что только хотел и мог, и на этом заканчиваю. Больше нечего.
Прощай навсегда!
Помнящий тебя и преклоняющийся перед тобой: Керес.»
Игорь умирал в моём присутствии. Умирал медленно и оттого особенно тяжело и мучительно. Работа его организма ещё и до покушения никак не могла считаться удовлетворительной и надёжной. С возрастом он довольно часто болел, однако избегал докторов, их рекомендации игнорировал. По его словам, нет лучшего средства преодолеть недуг, чем непрерываемая высокая и полезная активность. Выстрел, сваливший его, обрывал эту мужественную моральную установку.
Надежды поправиться не было.
Пуля вошла ему в живот и по какой-то странности проделала зигзаг наподобие того, как это было у Пушкина. Правда, она у Игоря вышла из плоти, но поскольку имела более мощную силу поражения, то и разрушить внутри смогла гораздо больше. Это и стало решающим. Впрочем, признавать свою обречённость умиравший не хотел, был в сопротивлении твёрд, уже угасая. Даже шутил: вот, дескать, сподобился побыть в состоянии гения.
Я всматривался в черты его худощавого лица, которые знал и помнил уже десятилетия. Даже хорошо выбритое, это лицо ещё и в пору молодости выглядело усталым, несколько мясистым, в густой сетке осповидных красноватых ямочек и с вырезами глубоких одиночных морщин на щеках; но были необыкновенно живыми глаза карего цвета; даже за толстыми линзами очков они сохраняли энергию чуткой внимательности и такта при разглядывании кого-нибудь. А над ними – густые опрятные брови смоляной черноты и близко примыкавшая к ним плотная и всегда опрятно уложенная, тоже смоляная стрижка.
В таком сочетании внешность выражала спокойную, ровную доброту и покладистость. Игорь таким и был всегда. Теперь он исхудал телом, усох. Стрижка и брови густо поседели, зрачки глаз поблекли. Кожа лица, видимой части шеи и кистей рук приобрела тяжёлый землистый цвет. Однако то, что было существенным в этом человеке, оставалось прежним. Он не терял памяти. Не стонал, не жаловался на боли или хотя бы на кого. И только по тому, что временами землистость кожи у него становилась ещё более угнетающей, можно было догадываться об истинных страданиях несчастного.
Он позвонил мне в тот день, когда вышел срок удержания письма Кереса ко мне. Раньше, ещё когда Керес был жив и какое-то время после его смерти, мы с Игорем изредка виделись на выставках и других культурных мероприятиях или общались по телефону, и этого вполне хватало, чтобы не выпадать из той сферы интересов, которая возникала из наших приятельских отношений к Кересу и друг к другу. Затем наши контакты хотя и не прекращались, но заметно ослабли. Я не находил, с чем обращаться к нему, он тоже не звонил, будто пропадал куда, и я, иногда вспоминая о нём, склонен был думать, что мне больше, видимо, не суждено ни слышать его голоса, ни вообще знать, что с ним.
Он говорил мне после, что боялся, как бы не нарушить запрет, содержавшийся в верхнем конверте, поскольку при этом мог проговориться, а я – вымолить и вытащить из него согласие отдать письмо раньше, чем наказывал это сделать Керес. Прошло семь с половиной лет. Уже с той только поры, когда я побывал в Риме и встречался с Ольгой Васильевной. Значит, от смерти Кереса ещё больше.
Игорь сам привёз мне покаянное и прощальное послание нашего общего бывшего друга. Я, сильно изумлённый тем, что оно всё-таки существует, сразу же распечатал конверт, и мы читали письмо вместе, поражаясь тому, как свежо раскрывалось там течение Кересовой душевной муки, истомлённости и надлома.