Император Константин с этого момента уже явно старался избегать взгляда архонтиссы русов. А Ольга тогда, за трапезой в Магнавре, грустно думала, сколь многое ей довелось повидать в жизни — даже то, как неумело и взволнованно лжет ей самый великий на земле император, и как непохожи глаза этого бледного, красивого грека на глаза той женщины на рисунке.
Слухи, сплетни, догадки ползли по Константинополю и дворцу Магнавры: что все-таки привело в Византию варяжскую архонтиссу, почему решила она креститься? На трапезе в зале Магнавры в то воскресенье об этом доподлинно знали только два человека — сама архонтисса и «пресвитер Григорий»[171]
, монах из ее свиты.ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Киев, или Уцелевшие отрывки из тетрадиона[172]
инока Григория…Инок недостойный, и рожден я в городе Немогарде на берегу озера Нево, отец и мать мои были русы, но веры Христовой, посему от рождения лишь одно у меня имя — Григорий. Язык матери и отца моих помню, но привычнее мне сызмальства греческий.
…что жив я, недостойный инок Григорий, ежедневно и еженощно славлю за то Господа нашего Иисуса Христа.
…раб я архонтов Киевских, то есть по-русски — князей — и по собственному их повелению составляю хронику их деяний. И там пишу все так, как предписывают известные мне хроникальные каноны, — перечисляю и описываю их деяния, ничего от себя не добавляя. Сия же грамота тайная, в которой пишу все как есть, ибо раб я княжеский только волею злого случая, а душа моя отдана Богу, чей я есть вечный раб.
…пишу единственно потому, что только тогда воистину спадают с меня узы рабские. И никакой господин, и никакой архонт языческий воли над мыслию моей не имеет, один лишь Господь. И еще пишу я оттого, что только записанное чудом и остается, когда и люди умирают, и царства рушатся.
…умерла безвременно в Невгороде мать моя Марфа, и отец мой, раб Божий Филипп, вой константинопольский, взял меня, малолетнего, с собой в Царьград и отдал в обитель Иерскую послушником. В ней и обучили меня грамоте и делу переписчика. Работал я с малолетства без устали, не по принуждению, а по собственной воле. И благословлялся я настоятелями моими монастырскими лет с двенадцати уже переписывать много хроник императоров ромейских и латинских.
…как зимний вихрь напали на наш город Иеру Босфорскую язычники-варяги. Пришли они на тысячах моноксидов — и русы, и свей в шеломах рогатых, словно порождения преисподней, и касоги, и печенеги с глазами дикими и желтыми, как у пардусов. И все они вскоре пьяны были от церковного вина, и крови; и грабежей храмов Божиих. И зверства, ими творимые над жителями Вифинии, не может ни описать язык, ни представить человеческое разумение, ни выдержать бездушный пергамент, и вот сколько уж времени прошло, а память опять и опять возвращает меня в тот ад. А братья Варфоломей, Стефаний и Кирилл преградили врата монастырского храма варварам. И всегда будут видеться они мне братья-иноки — Варфоломей, Стефаний и Кирилл, с головами, превращенными сапогами варяжскими в красно-серое месиво тошнотворное; и келарь Петр, и игумен Никифор, распятые живыми на дверях церковных, и светлые лики иконостаса, кровью забрызганные.
…ужасаться перестал, потому что и способность ужасаться достигла предела, ибо и ей, как познал я тогда, есть предел. А силам зла тогда противопоставить нам, инокам, было нечего. Потому в тот час мы с братьями Николаем, Константином и Михаилом устроили заслон из тяжелых скамей и другой деревянной утвари у дверей библиотеки, а стены в ней были толстые, и попеременно читали громко на память из Писания, чтобы укрепить силы души своей на пороге жестокой смерти. А брат Николай заговорил вдруг громко словами из Послания Павла Коринфянам, и замолкли мы все и слушали в изумлении, так нелепы и несвоевременны казались эти слова, когда варвары гикали, и звуки убийственного металла, и женский визг, и вопли страдания раздавались вокруг за стенами: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
И не вытерпел тогда брат Михаил, обычно инок молчаливый и труды монашеские несший всегда безропотно, и возопил, как безумец, на это словами ветхозаветными Экклесиаста, которые и душу мою прожгли как огнем: