Екатерина в это время с большой пышностью совершала свою поездку в Остзейский край. Надежды немцев воскресли. Носился слух, что за них вёл втайне подкопы опять оживший «лукавый старец Калхас» берлинского двора. Союз с Фридрихом грозил старыми бедами. Повторяли, со слов Ломоносова, совет дельца старых времён: «дружи не с соседом, а через соседа».
Девятого июля Екатерина торжественно въехала в Ригу. Пальба из пушек, колокольный звон и крики «виват» встретили высокую гостью. Магистратские чины и рыцарство, на богато убранных конях, преклонили перед нею прятавшийся в елисаветинские годы, городовой штандарт. На триумфальных воротах красовалась надпись: «Matri patriae incomparabili»[217]. Екатерина вышла из кареты по цветам, которые бросали ей под ноги одетые в белое дочери горожан. Осмотрев войско и посетив загородный дворец Петра Первого и русскую церковь во имя Алексея Божьего человека, Екатерина одиннадцатого июля приняла обед от рыцарства. Вечером в посольском доме её ожидал бал-маскарад от мещанского общества.
С улицы долетали уже звуки музыки и гул ожидавшей государыню толпы. Проехали экипажи Бирона и Миниха. Собрались и гости русской свиты. Императрица сидела в пудрамантеле, в уборной. Парикмахер убирал ей волосы. Шаргородская ожидала с платьем; Перекусихина — с маской и с голубым, в розовых лентах, домино. У подъезда стояла запряжённая цугом, в страусовых перьях, с егерями и скороходами, парадная карета. Последняя букля была взбита, последняя булавка приколота. Екатерина уже протянула руку к маске. В это время в зеркало она увидела полуоткрытую дверь. Шаргородская держала на подносе пакет.
— Что там? — обернулась императрица.
— Фельдъегерь из Петербурга… офицер Кашкин…
Екатерина вскрыла пакет, прочла первые строки и чуть не уронила бумаги. То было подробное донесение Панина о покушении Мировича и об убийстве принца Иоанна.
— Уйдите, — сказала императрица окружавшим… Через несколько минут она позвонила. Лицо её было встревожено, покрылось пятнами.
— Позвать графа Строгонова, — сказала она камер-юнгферам, — да не явно; пусть войдёт по малой внутренней лестнице.
Строгонов явился. Дверь за ним заперли на ключ.
— Ну, Александр Сергеевич, — обратилась к нему императрица, — сослужи службу, поезжай за меня на этот бал.
— Как, за вас? Шутить изволите!.. — произнёс, отступив, удивлённый граф.
— Ничуть! Садись, вот мои уборы. Мавра Савишна, Катерина Ивановна, прилаживайте на него.
— Но, государыня, за что ж такая издёвка? В чужом месте, незнакомая публика… угадают — осудят.
— Не о себе, обо мне подумай. Отказ мой сочтут за афронт, а ехать туда не могу. Я только что получила важные бумаги из Питера. Нужно отвечать, писать немедленно резолюции. Не до удовольствий, пойми; а политика, высшие резоны требуют скрыть от всех самомалейший намёк на то, почему я уклонилась от предложенного бала. Не веришь? думаешь, дурачу? Полно-ка. Одевайся и, не мешкая, поезжай. Ты же со мной, кстати, одного роста, турнюры и голос мой не раз искусно перебуфонивал. Вот и найдись получше перед чужими, да кое перед кем и из своих: представь на этом вечере мою особу… утешь немцев…
— Только не в карете, пешком дозвольте, — ответил сдавшийся граф. — Иначе лакеи, подсаживая, как бы не признали и не разболтали.
— Как хочешь, лишь бы умненько, со смекалкой.
Спустя четверть часа граф Строгонов, в домино и в маске императрицы, окружённый депутатами города и чинами двора, через полную, гудевшую народом, улицу, прошёл в посольский дом. «На оный маскарад её величество изволила ходить пешком в маске», — подчеркнул эти слова в тот же вечер в «дневнике двора» камер-фурьер Купреянов. Строгонова никто не узнал. Немцы приняли его за императрицу, расточали ему тонкие, затейливо-почтительные любезности и, всерабственно раскланиваясь, утруждали его нижайшими просьбами об упованиях и нуждишках края. Бирон, по обычаю, жаловался на обиды и подвохи Миниха, Миних на Бирона. Строгонов наслушался здесь таких секретов, что его в пот бросило.
Императрица между тем заперлась в кабинете, вновь прочла донесение Панина о «дивах» и все к нему бумаги и велела вызвать с бала Орловых и гетмана. Она им сообщила весть о кровавой, как она метко назвала её, «шлиссельбургской нелепе».
— Страшное, бесчеловечное дело, — сказала она, — и тем досаднее, что принц уже почти совсем согласился постричься в монахи! Опомниться не могу, и трудно будет рассеять превратные толки злых, враждующих нам языков. А что хуже — этот позорящий нас злодей был, очевидно, не без пособников. Я вспоминаю, что перед моим выездом одна бедная женщина нашла на улице потерянное письмо, где указывали на некое соглашение, грозились меня убить…
— Кто ж пособники? — спросил, вспыхнув, гетман. — Надеюсь, не земляки Мировича.
— Дашкову называют — верить дико.
Орловы переглянулись.