— Оды мои! вот лучшие хвалебные мои оды в честь этого императора! — сказал Ломоносов, блуждающим взором глядя как бы в некоторую светозарную даль. — Я, государь мой, прибыл сюда из Германии летом в правление именно этого младенца-царя… Ты поймёшь, как мне дорого это имя! Я писал от сердца, я был искренно, глубоко восхищён… Слушай…
— И ты знаешь? я пошёл с этими стихами в прежний дворец, прочёл их перед правительницей Анной Леопольдовной и младенцем, и она при всём дворе, в благодарность, склонила мне с подушки августейшую головку сына… Понимаешь ли, что я тогда чувствовал? Вот, смотри, читай…
— Странно! — произнёс Мирович. — Стихи напечатаны, а я их нигде не встречал…
— Они явились в отдельном прибавлении при «Ведомостях»… Но их отобрали, когда на престол взошла Елисавета; мало того — их жгли с манифестами, указами, присяжными листами и другими актами, где только упоминалось имя этого несчастнорожденного…
— Манифесты были его имени?
— Как же! Четыреста четыре дня страна читала: «Божию милостию, мы, Иоанн Третий, император и самодержец всероссийский…»
— Извините меня, Михайло Васильич! — сказал в глубоком изумлении Мирович. — Мало я, как есть, знаю об этих событиях. У нас в корпусе о том молчали, за границей, видно, забыли… Слышал я от одного товарища и от Настасьи Филатовны, да смутно… Скупа она всегда была на этот счёт. Как и почему всё это произошло?
— Злополучные аргонавты! — ответил Ломоносов. — Роковое же золотое руно, выпавшее им на долю, был император-застенщик… Изволь, я тебе, что знаю, когда-нибудь при случае расскажу. Печальный трактамент услышишь, печальный….
Он спрятал листки обратно в стол, подложил в камин поленьев, сел в кресле, закрыл лицо рукой и задумался. Мирович сидел возле него, не спуская с него глаз, и ждал, чуть переводя дыхание. Минут через десять Ломоносов очнулся, но заговорил о другом.
«Расспрошу Филатовну», — подумал, уходя от него, Мирович.
VI
НЕСЧАСТНОРОЖДЕННЫЙ
Дня через два Ломоносов, поздно вечером, позвал Мировича наверх и подвёл его к окну. Всё небо было залито северным сиянием.
— Сполохи отворённого воздушного моря! — сказал Михайло Васильевич, наводя в форточку новую изобретённую им трубу.
Долго оба они следили за пышными, будто двигавшимися, то розовыми, то голубыми огненными столбами. Вдруг Ломоносов встал, прошёлся по комнате и опять сел.
— Эпок царствования моей богини — Елисавет-Петровны, — начал он, покашливая, — цепь невесть каких противоречий! И я тебе, государь мой, в рассуждении прерванного намедни нашего трактамента доложу, не инако, как с прискорбием, — много, много лежит греха на её советниках… Сколько она страдала, сколько ждала! Дщерь Петра — и не была допущена на родительский престол… Всеми была оставлена, и ей не помогали; отринута, пренебрежена — и за неё не отмщали!.. Но сама героиня севера о себе подумала… Слушай… Всем памятна ночь на двадцать пятое ноября семьсот сорок первого года… Елисавет-Петровна, богоравная, надела кирасу на платье, помолясь, села в сани и поехала, с своими партизанами, в Преображенские казармы. Там объявила она себя императрицей, пошла с верными гренадёрами в Зимний дворец и арестовала всю спавшую брауншвейгскую фамилию: правительницу государства, Анну Леопольдовну, её мужа, добряка-заику, генералиссимуса Антона-Ульриха, и их сына, младенца-императора Ивана Антоновича. Малютка был объявлен самодержавцем двух месяцев от роду… В манифесте его назвали Иоанном Третьим: другие же именовали впоследствии Пятым и Шестым, памятуя древних Иоаннов. Была в честь младенца-монарха выбита медаль, и на ней поднимавшаяся к небу императрица Анна вручала ему корону… Россия от его лица управлялась год и тридцать девять дней, а всего четыреста четыре дня…
Ломоносов остановился.
— Четыреста четыре дня!.. И за то страдать годы, всю жизнь! — продолжал он. — Где, в какой стране отыщешь подобный, столь трагический и роковой истории пример? Железная маска? да и тому государственному узнику было легче…
— Спрашивал я Настасью Филатовну, — проговорил Мирович. — Чудные дела.
— Ну, и что ж рассказала она тебе?
— Сильно скорбит об участи несчастного.