А целью был вовсе не сад кесаря, как он о том сказал женщине, закидавшей его назойливыми вопросами. Предполуденные часы он сегодня провел в Авентинском портике, со вкусом и страстью перепоясывая цветочной гирляндой фигуру Эрато, музы поэзии легкой и любовной, среди плюща, с золотой лирой в руках. Несмотря на то вдохновение и то наслаждение, какими дарило Артемидора выходившее из-под его кисти белое лицо богини, время от времени взгляд художника падал вниз и блуждал среди колонн портика. Впервые в жизни он не видел ту, кого так хотелось ему видеть; впервые та, что так привязала его к себе, не явилась. Не привыкший к возражениям и неудачам, он проявлял нетерпенье, и было что-то детское в сердитом жесте, с каким он сунул палитру и кисти в руки своих учеников и придал пунцовым устам своим презрительное выражение. Он прервал работу раньше обычного и в многолюдном сопровождении, становившемся по пути еще более многочисленным, направился в термы, где долго плавал в наполненном холодной водой мраморном бассейне, а потом в зале ароматических масел против обычая своего резко отчитал служителя за то, что тот слишком обильно умастил его благовониями. Он презирал моду, требовавшую быть надушенным, и в зал духов заходил только для того, чтобы втереть масло фиалки в свои иссиня-черные волосы. На этот раз, по рассеянности, он позволил служителю втереть слишком много благовоний и, покидая термы, обрушивал стрелы своего язвительного остроумия на всех, кто на амбулатио, дворике для прогулок, приятельски приветствовал его. Находившемуся в ссоре с женой Цестию, чей портик он как раз расписывал за огромные деньги и который с высоты богатств и своей придворной должности приветствовал его исполненным величия жестом, он бросил:
— Как дела у достойной Флавии, супруги великолепного Цестия? С тех пор как ее начали интересовать иудейские или халдейские боги, Рим перестал видеть ее!
Кару, ближайшему другу одного из сынов императора, он заметил:
— Молодой ты еще, Кар, а от тебя духами несет, как от старой шлюхи!
Над Стеллием, богатым бездельником, балующимся поэзией и покупкой произведений искусства, посмеялся:
— Ты, Стеллий, со вчерашнего дня написал хоть пару плохоньких строк? А Аксий, этот торгаш из Сабуры, он что, снова тебя обманул, подсунув за безумные деньги поделку последнего ремесленника и выдав ее за шедевр Мирона или Праксителя?[29]
Обиженные, они недоуменно разводили руками, но молчаливо проглатывали колкости художника.
— Создается впечатление, — заметил Цестий, — что, после кесаря и его сыновей, художникам в Риме дозволено больше остальных. Другому не сошли бы с рук те дерзости, которые он себе позволяет. Но, наказав этого молокососа, мы оскорбили бы муз, которым он служит…
— И разгневали бы всех тех в Риме, кто восхищается живописным искусством… — добавил Кар.
— За нанесенную ему обиду римские женщины устроили бы бунт, как тогда, когда Катон запретил им носить золотые браслеты, — оборачиваясь в шелковое платье с широкими рукавами и удобно укладываясь на ложе, докончил белотелый красавец, ленивый Стеллий.
В доме претора Артемидор долго разговаривал с Фанией, которой он рассказал о той обиде, которую накануне нанесла Миртале служившая у нее Хромия. Час спустя Хромия, вставшая перед угрозой быть низведенной в низшую категорию домашней прислуги, огласила дом жалобным криком и проклятиями, на которые, впрочем, никто не обращал внимания, потому что семью претора занимали во сто крат более важные вопросы. Намедни, на пире в Палатинском дворце, Гельвидий за столом Цезаря вступил в острый диспут с министром казны, Клавдием Этруском, старым сирийцем и освобожденным рабом, который благодаря быстрому своему уму и восточной услужливости стяжал высшие почести при дворе и, серый, гибкий, покорный, служил уже седьмому императору подряд. Между этим придворным и отцом Гельвидия, старым несгибаемым республиканцем, существовала неприязнь, которая, раз вспыхнув, закончилась падением и гибелью последнего.
С матерью и женой претор разговаривал кротко:
— Простите, что я постоянно смущаю ваш покой. Мне следовало бы молчать, когда подлый сириец, потрафляя Веспасиановой страсти, представлял безжалостные и несправедливые планы новых налогов. И хоть известно, что будет именно так, как этот хитрый лис присоветует, я не могу сдержать раздражения. Над головой своею я чувствую дамоклов меч. Это дело Кара и Аргентарии. А если человек не уверен, каким будет его завтрашний день — белым или черным, то он не может хранить в душе своей голубиную кротость.