– Вот оно, унижение! – воскликнул он. – О, должен ли гений пресмыскаться перед грубой физической силой – перед надменной официальной властью?! Почему сильные мира сего столь недоступны?! Почему в 1453 году, в тяжелые дни Константин не прислушался к вашим мозговитым соотечественникам и не спас Европу от вторжения турков? Что ж, я поспешил в Вашингтон, исполненный решимости не открывать свой секрет никому, помимо президента, даже под страхом смерти. Я отправился в Белый дом. Я согласен, что в военное время у всех дел по горло, но эти мелкие сошки из Белого дома продержали меня в приемной целых четыре часа! Я рассказал о своих планах швейцарам, двум караульным солдатам и иностранному дипломату, с которым завязал беседу. Все они держались со мной подозрительно и, думаю, завидовали моей мудрости. Когда швейцар в третий раз отнес – или сделал вид, будто отнес – мою визитную карточку президенту, ко мне спустился его секретарь. Сначала я сказал, что мой секрет предназначен только для ушей президента, но в конце концов все-таки сообщил о характере своего дела. Он ушел, но больше не вернулся. Такова природа отраженной политической силы. Но я подумал о своей силе – да, и физической тоже – единственной реальной силе. Я никогда не винил президента – я до сих пор считаю, что тот парень, Х***, так и не доложил Линкольну о моем визите в Белый дом.
После того, как мы с Бейнбриджем понимающе похмыкали и неловко поерзали на месте (ибо нам хотелось рассмеяться, тогда как Каслтон ожидал от нас совсем иной реакции), а Артур в своем углу буркнул что-то себе под нос, я спросил:
– Вы служили в армии, доктор?
– Ну… гм… нет… да нет, сэр, в общем-то не служил, – сказал Каслтон. – Но мой младший брат целую неделю бил в барабан в палатке призывного пункта в Чикаго. Бедный мальчик! Он умер от воспаления мозга в 1869 году… гений… светлая голова. Кстати о брате: я только сейчас вспомнил, что не получаю от правительства Соединенных Штатов пенсии на бедного, всеми забытого, принесенного в жертву мальчика. Будь проклята моя забывчивость! Да, и… впрочем, нет: я принадлежу к старой школе патриотов – я не стану проклинать свою страну.
Произнося последнюю фразу, Каслтон приблизился к двери, выходящей в коридор. Он по обыкновению расхаживал взад-вперед по комнате – и на последнем слове выскочил за дверь и убежал прочь. Его частые шаги еще не стихли в коридоре, когда Артур подал голос из своего угла:
– Жаль, что он не сел на свой адский бумерангомет и не привел машину в действие: наверное, к этому времени он уже был бы на Луне, где и положено находиться дуракам и разным другим лунатикам. Коли он когда-нибудь явится ко мне в мою новую мороженицу (двенадцать на шестнадцать, газовые светильники, три столика и шесть кресел; две ложечки к каждому блюдцу, коли пожелаете, и бесплатная салфетка для вашей дамы; десять центов порция, причем с имбирным пряником) – так вот, он быстро оттуда вылетит. О, он парень что надо, спору нет! Если вы когда-нибудь захотите напомнить мне о нем, попросите у меня взаймы десять центов, и когда я отрицательно помотаю головой и у меня застучат зубы, я вспомню этого болвана, как пить дать.
Я неодобрительно взглянул на малого, ибо он обещал не высовываться со своими суждениями в присутствии Бейнбриджа. Но поскольку его слова никак не касались истории, рассказанной Бейнбриджем, я бы не стал возражать, если бы не знал по опыту, что Артуру категорически нельзя позволять создавать прецеденты, которые он почти мгновенно закреплял за собой в качестве своих законных прав, и если бы наша договоренность не обязывала его молчать по поводу истории Петерса и, если мне не изменяет память (хотя впоследствии Артур настаивал на противном), в присутствии доктора Бейнбриджа.
Поскольку Бейнбридж, казалось, ничего более не имел сказать и уже производил мелкие случайные движения, коими обычно предварял свой уход, я завел речь о прыжке Петерса и чрезвычайно осторожно (ибо при обсуждении с Бейнбриджем любых фактов повествования требовались такт и деликатность, чтобы он не обиделся) принялся рассуждать о прыжках вообще, о доподлинно известных и возможных достижениях в части дистанции, а также о законах физики и условиях, определяющих длину прыжка с разбега.
– Не кажется ли вам, – наконец спросил я, – что Петерс несколько переоценивает расстояние своего чудесного прыжка? Я понимаю, что он обладал почти сверхчеловеческими силой и проворством – но пятьдесят футов или около того! В это с трудом верится. Наши лучшие атлеты, полагаю, никогда не преодолевали многим больше половины такого расстояния, прыгая с разбега на ровной площадке. Ну ладно, сорок футов, с учетом всех обстоятельств, я еще допустил бы – хотя тридцать пять больше ответили бы моим представлениям о вероятном, а тридцать так и вовсе не вызвали бы никаких сомнений.