Мои мысли обратились к манипуляциям Менгеле. Однажды, лежа в смотровом боксе, я увидела, как он взрезает чрево какой-то женщине. Процедура не рядовая, исключительно в качестве одолжения одному знакомому, объяснил он. Уж не знаю, о каком одолжении шла речь, если новорожденный был тут же выброшен в ведро, и это было представлено как благотворительный акт, хотя у меня на глазах кесарево сечение превратилось в настоящую вивисекцию. В одночасье мне преподали наглядный урок. Постаравшись забыть лицо несчастной матери, я сохранила в памяти шрамы от таких родов – расположение, длину, изгиб – и знала, что такие разрезы могут с легкостью погубить ребенка, а не только произвести его на свет.
А потом я погрузила лезвие в ткани, как того хотела роженица, как подсказывала мне память и как никогда не сделал бы Менгеле – бережно, собрав всю оставшуюся способность любить. Женский крик прекратился и раздался новый.
При всех моих помыслах о мщении руки у меня впервые в жизни были в крови. На глазах у нас с Феликсом взгляд женщины померк, тело обмякло.
По-моему, она успела заметить, что ребенок подвижен. У него было такое забавное личико: креветочно-розовое, старческое. А иначе почему она умерла с улыбкой?
Передав нож Феликсу, я объяснила, как перерезать пуповину. Пускай, думала я, он возьмет на себя ответственность за это заключительное сечение.
– И куда мы с ним? – спросил Феликс.
Я стерла с младенческой кожи послед плавучего мира. Новорожденный разительно отличался от лагерных младенцев. Трагедия заключалась не в том, что его пытались убить, а в том, что никто в этом доме не знал, как заставить его жить.
С утра младенец, которого я несла на руках, запищал. Раз за разом переходя через улицы, я несла Малыша туда, где лучше. Ему требовались заботливые опекуны, которые могли бы поставить его на ноги, чтобы он не рос сиротой. Я знала, что Феликс воспротивится этому плану, а потому сбежала украдкой, пока он еще спал. В силу своей любви к невозможному мой спутник наверняка стал бы требовать, чтобы мы взяли несчастного кроху на свое попечение. А я не хотела, чтобы меня склонили к такому решению. Поймите: когда я, укачивая Малыша, наблюдала, как Феликс роет могилу для матери-цыганки, у меня появились другие планы на будущее.
Он схоронил ее рядом с тем местом, где лежала стеклянная банка, полная имен.
Новорожденный знать не знал о похоронах, но наверняка проникся моими мыслями, когда я, помолчав над свежим холмиком, пристроила в изголовье павлинье перо – за неимением надгробного камня. Как только перо сдуло ветром, Малыш расплакался. Плакал он не только от горя: таким способом он заявлял о себе. Ему хотелось, чтобы его считали человеком из плоти и крови, а я уважала скорбь как ничто другое, и он это чувствовал. Для такого крохи план был вполне здравый, но мне, огрубевшей девчонке, было не до сантиментов.
Посмотрев на кареглазое личико, я рукавом стерла с него сонливость и понадеялась, что моя аккуратность послужит заменой любви, но ребенок довольно забулькал, потому что воспринял этот жест как знак сердечности. Он уже считал, что мы – родные. А во мне всколыхнулась жалость: пробираясь сквозь обломки, я несла его на вытянутых руках, чтобы расстаться с ним навек.
На ходу я мысленно перечисляла все, что осталось позади. Когда-то я была подопытным кроликом Менгеле. А теперь мне, как видно, предстояло стать подопытным кроликом для разоренных войной, распавшихся на части, обескровленных стран… Сможем ли вновь превратить их в свои родные края? – всех волновал этот вопрос. Конечно, в этом отношении не я одна стала подопытным кроликом. Нас было множество; оставалось только гадать, многие ли сделают тот же выбор, что и я.
Понимаете, облатка, полученная мною от мстителей – предназначенный для Менгеле яд, который я вынесла за щекой из глубин соляной шахты, – хранилась у меня в носке. Повсюду находилась при мне, шепталась с моей лодыжкой, которую сосуды и нервы связывали с сердцем. Вопреки моим ожиданиям яд не вселял в меня ужаса, а, наоборот, странным образом утешал. Продукт нашего времени, он знал про мою боль. И оказался мудрее меня: его химический состав витал над землей столетиями, куда только его не заносило, с кем только он не расправлялся. Время от времени он пытался выскользнуть из моего рваного носка, но я запихивала его обратно и шла дальше. Расстояние до приюта сокращалось, и я хотела досконально оценить этот путь: хотя город лежал в пыльных руинах, это был последний город, который мне светило увидеть, и я вбирала в себя все, что только можно, – старушку, которая сдувала пыль с фотографий, детей, собирающих в кучу стреляные гильзы, витрину с остановившимися часами и моим отражением.