– Какое счастье, что я тебя нашел! – сказал он. – В статье сказано, что детей разбросало кого куда. По большей части их направляли в лагеря для перемещенных лиц. Некоторых – в приюты. Из Гросс-Розена. Из Маутхаузена. Я ехал от одного до другого две недели, поезда без конца останавливались… рассчитывал получить какие-нибудь сведения в Лодзи, а оказался в Варшаве. И надо же – встретил тебя именно здесь!
Папа засмеялся, и новорожденный тоже – по-своему, конечно. У меня не получалось смеяться вместе с ними. Я пристально разглядывала фотографию в газете, которую отец теперь сжимал в руке.
– Это не я, – вырвалось у меня.
Я обращалась не столько к папе, сколько к лицу сестры, которая с затравленным взглядом плыла по воздуху над местом своих мучений на руках одного из немногих наших заступников.
– А мне казалось, ты, – сказал отец. – Выражение лица… твое.
Его по-прежнему трясло, но при этом он боялся шевельнуться; так мы и стояли под дверью приюта, охваченные радостью, до которой мало кто дожил.
– Не слышу тебя, папа, – прошептала я. – Оглохла на одно ухо.
Это было не совсем так. Мне просто хотелось, чтобы он повторил эти слова. Упрашивать его не пришлось. Он не скрывал своего счастья и не разжимал объятий.
– Мне казалось, это ты, – повторил он, еще теснее смыкая руки. Удары его сердца говорили о нашей утрате то, чего не мог рассказать голос. – Посмотри на выражение лица, – шептал он.
И сжал меня так, что едва не задушил. Ощущение было такое, словно ребра сомкнулись стенкой, но почему-то ни боли, ни удушья не наступило. Папа, врач от Бога, мог дышать за меня – пусть не так безупречно, как дышала за меня Перль, но все же, и я стала думать, что при нашей с ней встрече… даже не верится, что такое могло прийти мне в голову. «Передайте моей сестре, что я…» – так она сказала.
Перль спаслась. Во всяком случае, она сбежала из клетки, о которой рассказывал Мирко. В клетке ее вынесли из тех же ворот, в которые мы когда-то вошли вместе. Что с ней сталось после этого, я знать не могла, но предполагала, что она, стараясь воссоединиться со мной, двигает ногами быстрее, чем кто бы то ни было.
Мне следовало закричать от радости, пуститься в пляс, но воздать должное этому священному открытию было выше человеческих сил. Я взяла на руки ребенка, и мы с папой вернулись в зоопарк, где стали поддевать ногами голыши и смотреть, как они со своим каменным презрением летят навстречу дождю. По очереди держа новорожденного, мы беседовали как друзья, которые вместе смотрят в будущее. Папа рассказывал мне про концлагерь Дахау, куда давным-давно бросило его гестапо. В его истории были такие подробности, каких мама так и не узнала. Потому что больного ребенка, к которому вызвали отца среди ночи, не существовало в природе; существовало еврейское движение Сопротивления, и папа состоял в его тайных рядах. С маминого согласия он, рискуя жизнью, переправлял в гетто через городскую черту оружие, и в ту ночь риск оказался слишком велик; его выследили, избили, а потом… он не хотел об этом вспоминать, но могу себе представить, как его швырнули в кузов грузовика или в поезд и мчали все дальше и дальше от нас, пока не привезли в такое место, которое, подобно многим другим, бахвалилось, что там «труд освобождает».
Я рассказала, что сообщили нам в гестапо: дескать, он по своей воле бросился в Вислу.
– Никогда бы на такое не пошел! – воскликнул отец.
А затем, повесив голову, признался, что изо дня в день, пока не увидел в советской газете то прекрасное изображение, планировал свести счеты с жизнью – правда, с помощью веревочной петли, а не речных вод. Именно эта последняя оговорка – с помощью петли, а не воды – открыла мне глаза: со мной рядом сейчас находился не прежний наш отец, а совсем другой, сломленный человек, более не считавший, что дочку надо посвящать в ужасы этого мира с осторожностью, мало-помалу: ведь они сами бросались в глаза, как свежий шрам у него на лбу.
Папа расспрашивал, что происходило со мной, с нами обеими, с Перль. Отвечать было выше моих сил; я только призналась, что здоровье не позволит мне взять на себя заботу о найденыше, хотя он и рассчитывает войти в нашу семью. У меня нарушены и зрение, и слух. Поднять ребенка я не смогу – проку от меня мало.
Тогда отец развернул свою бесценную газету так, чтобы я смотрела прямо в лицо сестре. Она принадлежала нам обоим, хоть это и было всего лишь изображение.
– Мы найдем ее живой, – поклялся он. – Без тебя она бы не покинула этот мир.
К нам постепенно возвращался привычный способ общения, пусть и видоизмененный. Наша прогулка и то оказалась внове. Сколько мне помнилось, мы впервые шагали бок о бок. Я знала, что с моего согласия он посадил бы меня к себе на плечи, чтобы весь город видел: Януш Заморски по-прежнему не просто мужчина, но семейный человек, отец двух дочерей, которых обожает, невзирая на все их различия.
Но сажать меня к себе на плечи, как раньше, он не решился: надумай он передвигаться со мной по городу таким причудливым способом, кто мог бы поручиться за безопасность Малыша?