Елизавета Алексеевна как будто перешла в новое физическое состояние — «подверглась метаморфозе», как определял это просвещенный доктор. Назвать ее состояние болезнью было бы неправильно, как неверно определять подобным образом, к примеру, беременность. Бабушка Арсеньева совершила переход в иную форму бытия, единственную для нее возможную.
Она утратила зрение. От непрестанного плача веки ее так распухли, что перестали раскрываться. Она плакала, не останавливаясь, помимо души, помимо каких-то чувств или распоряжений, к которым скоро вернулась, коль скоро ей предстояло по-прежнему управляться с делами. Слезы были присущи ее новой жизни так же естественно, как дыхание или движение руки.
Девка с платком вечно вилась поблизости, промокала лицо барыни — та и на это не обращала внимания. Теперь жизнь протекает так, вот и все.
— На аукционе в Париже купил я часы, — рассказывал доктор в гостиной, — старинные, работы простой, но интересные.
— М-м, — отнесся помещик Черевихин, жуя.
— На циферблате там, вообразите, забавная надпись древними литерами, — продолжал доктор. — Я носил их в Петербург, консультировался.
— И что же там написано? — заинтересовался Черевихин.
— «Каждая ранит, но последняя убивает», — процитировал доктор.
— В каком смысле? — не понял Черевихин.
— Речь о минутах, — сказал доктор. — Понимаете? Каждая минута нашей жизни ранит нас, но последняя — та убивает…
— Глубокая мысль, — задумался Черевихин…
В том и состояло новое бытие Елизаветы Алексеевны, что та минута, что убила ее, не была в ее жизни последней. После той минуты наступили новые, но, поскольку вдова Арсеньева уже перешла за грань, ранить ее не могли даже остренькие, как иголочки, секунды — не то что какие-то там тягучие минуты…
Она делала распоряжения. Раздала по сочувствующим знакомым и родне все, что берегла в память о внуках: старенькие игрушки, детские тетради, платьица… Бывший мальчик, Аким Шан-Гирей, завладел наконец теми вещицами, которых вожделел в детстве.
Аким не слишком близок был с Мишелем — сказывалась четырехлетняя разница в возрасте, существенная для детских и отроческих лет, — но, повзрослев, полюбил творения своего старшего родственника. Акиму думалось: сделавшись «большим», он больше не захочет ни деревянной лошадки, ни смешной маленькой тележки, раскрашенной зелеными цветками. К чему такие вещи взрослому юноше? Ан нет, на мгновенье вернулась былая детская жадность, и он схватил драгоценные предметы — память о погибшем Мишеле, о любимом поэте, о недосягаемом старшем двоюродном брате…
Растащили бумаги и книги. Бабушка раздавала их торопливо, точно боялась не успеть избавиться. Хорошо еще, что веки не раздвигались, и она позволяла себе не видеть все эти вещи, — но не ощущать их присутствия в доме она не могла. Это был ее дом, ее усадьба, она и с закрытыми глазами знала обо всем, что здесь происходило, — на протяжении десятков лет вдова Арсеньева распоряжалась в своем имении, и ей ли не чувствовать малейших перемен!
Свинцовые мухи, испуганные толстым басом сказительницы, улетели наконец, и замолчали тяжелые нули, упокоенные в мертвом теле.
И бабушка начала хлопоты о том, чтобы Мишеньку вернуть в Тарханы.
Получив от помещицы Арсеньевой, урожденной Столыпиной, просьбу о перевозе из Пятигорска тела умершего там в июле месяце 1841 года внука ее, Михаила Лермонтова, Пензенской губернии Чембарского уезда, в принадлежащее ей село Тарханы, для погребения на фамильном кладбище, государь Николай I призадумался.
Он хорошо помнил поручика Лермонтова. Кой-какие стихи его даже любил — а государыня, помнится, была от них без ума! И плаксивая фрейлина Россет, чувствительная красавица и известная покровительница талантливых молодых людей, — тоже. Да и сам царь, признаться, не без удовольствия перечитывал «Ветку Палестины» и «Бэлу»: образ Максим Максимыча, старого кавказского служаки, поданный так точно, с такой искренностью, приводил Николая Павловича в восторг. Дальнейшие похождения Печорина царя откровенно раздражали, особенно после знакомства с Максимом Максимычем, и «Демона» царь тоже не сильно жаловал, считая апологией сатанизма…
Однако стихи существовали как бы отдельно от поручика с какими-то его мутными маскарадными похожденьями, отвратительными скандалами, вроде возмутительной «Смерти Поэта» или дуэлей, с его сомнительным послужным списком, достойным, по правде сказать, не столько армейского офицера, сколько варнака с большой дороги…
Перевезти Лермонтова в Тарханы — мысль хорошая, подумал Николай, невидяще глядя в творение рук местного писаря, с надлежащими завитками и росчерками. «…Для погребения на фамильном кладбище… Чтобы помянутое тело было в свинцовом гробу и засмоленном гробе и с соблюдением всех предосторожностей, употребляемых на сей предмет…»
Умно. Чем плотнее упакован поручик Лермонтов, тем лучше. И в Пятигорске прекратится наконец паломничество восторженных юнцов и юниц на его могилу, отмеченную камнем с лаконической надписью: «Михаил».