— Уж у меня-то скорбей, отец Модест, повыше крыши! — объявила Елизавета Алексеевна. Она протянула руку к тарелке вкушающего батюшки, взяла хитрый груздь пальцами и самолично насадила на батюшкину вилку.
Батюшка неспешно проглотил груздочек и прибавил:
— Впрочем, при нежелании иметь детей довольно лишь воздержания… В вашем возрасте это уже не грех.
Елизавета Алексеевна пошла пятнами и вознамерилась было сказать нечто язвительное, но тут вошла Марьюшка, и мать разом обмякла.
Первая обида на ребенка давно прошла и сменилась любовью почти тигриной. За спиной у барыни говорили, что гора родила мышь, и отчасти это вполне соответствовало действительности. Машенька была крохотная, кисленькая, с очень хорошеньким личиком и грустными глазами, излучающими печаль по-неземному. Елизавета Алексеевна, глядя в эти глаза, иной раз думала о том, что доченька ее до сих пор видит светлых ангелов и скучает по ним, небесным своим друзьям: должно быть, действительно грустно ей на земле, среди обыденностей. «Приберет ее Господь раньше срока — что я делать буду! — размышляла она, со страстной нежностью рассматривая своего ребенка и даже не решаясь к нему прикоснуться. — Разве живут такие души подолгу? И почему она не унаследовала ни моего здоровья, ни крепости? Нет, слишком хороша и слишком слаба… Страшно!»
Советом батюшки касательно воздержания — которое в ее возрасте, стало быть, уже не грех — Елизавета Алексеевна, однако же, не пренебрегла. Неожиданно перед Михайлой Васильевичем явилось огромное количество постов и обетов; к среде и пятнице прибавился понедельник
— Ты, Лизанька, просто протопоп какой-то, — пытался поначалу увещевать жену ошеломленный Арсеньев. — Ну, ладно, положим, есть и постные дни, но у тебя что ни день — то своя причина.
— Положено от Святой Церкви, — сердито возражала жена.
— Так не то положено, чтобы супруга мучить, а только для поддержания благочестия…
— Я и без того рыбу к трапезе дозволяю — что еще надобно!
Разговор был окончен, и Михайла Васильевич окончательно погрузился в свой театр. Должно быть, что-то случалось между ним и иными актерками, но поскольку это были крепостные, то Елизавета Алексеевна до разборов не снисходила.
У Арсеньева был небольшой, но талантик. Он предпочитал комедийные роли — и никогда не главные. Для главных у него имелся псарев старший сын, Трифон Лопарев, за которым барин охотно признавал множество достоинств: и красивую внешность, и голос «исключительной мягкости и ворсистости» (по выражению одного из соседей, слышавших, как Трифон исполняет «Поля, леса густые…»), и умение эдак встать да повернуться на сцене, что душа так и рвется вылететь из груди.
Разумеется, Трифона Арсеньев избаловал страшно, приучил беречь руки и горло, надарил перчаток, шарфов и своих старых рубашек, через что сделался Трифон высокомерным и стал говорить «пфуй» с настоящим, как уверял Арсеньев, парижским прононсом.
Время никуда не спешило, и каждый год тянулся так долго, словно был не годом, а целым веком, и жизнь проходила незаметно, безболезненно. Не было такого, чтобы только еще вчера цветущая девушка открыла поутру глаза, глянула в зеркало и внезапно увидела там увядающую матрону. И если оглядываться назад, то можно было увидеть бесконечную анфиладу, заполненную мириадами событий, крошечных и покрупнее, но одинаково значимых, ибо из них всех ткалась плотная, ровная ткань бытия.
Только Машенька росла, то и дело прихварывая, — цветочек болезненный, но все же жизнестойкий, — а Елизавета Алексеевна и Михайла Васильевич задержались в неизменном состоянии.
Арсеньев давно махнул рукой и на попытки управлять имением, и на несбыточную возможность семейного счастья с законной супругой, и вел жизнь бесполезную и лишенную спасительных скорбей.
Все переменилось с приездом новой соседки, княжны Мансыревой, которая вдруг решилась бросить все, что окружало ее в Москве, и поселиться в сельской глуши — зализывать душевные раны и поправлять пришедшие в упадок дела. Первую неделю она никуда не выезжала — осваивалась на месте; понимая обстоятельства, соседские помещицы также не тревожили ее визитами. Все выжидали.
Тем временем Арсеньев, разъезжая по окрестностям, встретил в лесу всадницу. Поначалу ему почудилось, что это — Тришка, главный его актер, пренебрегая обычными правилами, отправился на прогулку.
— Ну, я тебя! — сказал Арсеньев, глядя с изумлением, как всадник лихо несется по полю. — И лошадь взял! Да еще, кажется, орет что-то? Горло застудит! Пьесу мне сорвет! А гости уж приглашены… Высеку!
Приняв такое благое решение, Арсеньев бросился нагонять дерзкого всадника. А ветер тем временем вновь донес до его слуха резкий, отчаянный визг: верещали не от страха, а от дикой, первобытной радости. «Нет, не Тришка, — ошеломленно подумал Михайла Васильевич. — Тришка так не может…»
Тем временем всадник заметил погоню и ударил коня пятками. Мелькнули красные сапожки, конь поднялся на дыбы и вновь помчался по полю.