С другой стороны, сама мысль, что на мою маму «больше нельзя положиться», была настолько страшна и нелепа, что я старался в нее не углубляться. Я охотно валил все на отца: чего он сгущает краски! В моем сознании Энни Трумэн продолжала быть тем единственным человеком, на которого всегда можно положиться.
Но когда я приехал домой на рождественские каникулы — после шестимесячного отсутствия, — я не мог не испытать шока от столкновения с реальностью.
Я сразу понял, в какую пропасть соскальзывает моя мать.
В самый первый момент изменения не бросались в глаза. В ее внешнем виде не произошло никакой перемены. Прежняя элегантная женщина, от природы стройная и ладно скроенная. «Ладно скроенная» — не мои слова. Именно так она любила описывать себя. Теперь у нее были изящные очки модного дизайна — ради них она не поленилась дважды съездить в Портленд: сначала заказать, потом забрать. Голубые глаза не выцвели. Лицо если и постарело, то не сильно. Конечно, морщин стало больше, кожа на скулах натянулась. При всем при этом она оставалась красивой женщиной.
Однако при внимательном наблюдении я заметил небольшие, но многозначительные перемены.
К примеру, она говорила меньше обычного и не давала втягивать себя в долгий разговор.
Казалось, мать сознательно решила, что разговаривая она постоянно рискует опростоволоситься — и поэтому лучше говорить как можно меньше.
Но провалы в ее памяти случались то и дело.
А ведь прежде она никогда не страдала забывчивостью.
Каждое утро мать встречала меня радостным восклицанием: «О, Бен!» — как будто она удивлялась, что я не в Бостоне, а тут, дома.
Словом, никаких глобальных трансформаций в характере и поведении моей матери не произошло, но что-то необратимо изменилось в ее повседневном настроении. Появилась какая-то прибитость, подавленность — словно она дистанцируется от всего и всех, уходит в себя. Это бросалось в глаза именно потому, что всю жизнь Энни Трумэн была заводная, активная, открытая для всех.
В том декабре университетские каникулы были особенно длинные, и я смог провести дома несколько недель.
По семейной традиции я взял на себя временные обязанности в полицейском участке — как я всегда делал во время долгих каникул. Однако моей главной обязанностью на этот раз было приглядывать за матерью.
К этому времени отец уже не справлялся. С самого начала проявилась его блистательная неспособность жить с человеком, страдающим болезнью Альцгеймера.
Клод Трумэн был по-прежнему Начальник, Чиф, Шериф — словом, шишка местного масштаба.
Пусть и на закате карьеры, но еще в силе.
Распустивший хвост павлин.
Довольный собой Наполеончик местного розлива.
Скажете, жестоко по отношению к отцу? Возможно.
Болезнь Альцгеймера ложится страшным, непомерным грузом на плечи здорового супруга. И может быть, несправедливо осуждать того, кому этот груз оказался не по силам.
Лучше скажу так, никого не обвиняя: Клод Трумэн привык черпать силы из себя самого — и привык к тому, что его жена черпает силы из самой себя.
Теперь, когда она вдруг стала зависеть от получения моральной силы извне, он попросту растерялся и не сумел встроиться в новую ситуацию.
Короче, я надел на несколько недель форму полицейского и был назначен отцом-шерифом в караул у больной матери — ловко устроился.
Первым делом я изучил уловки, которые выработал отец, чтобы оградить мать от досадных неловкостей.
По всему дому красовались желтые записочки-наклейки: «Не забудь выключить газ!», «Уходя выключи свет!», «Ключи на телефонном столике». И так далее.
К этим записочкам я стал добавлять собственные.
Я понимал, что постоянные устные напоминания и поучения только оскорбляют ее, женщину беспредельно гордую. Записки были не так обидны — в них был привкус игры, шутки.
Чтобы мать не потерялась вдруг, забыв дорогу домой, я по утрам регулярно и подолгу гулял с ней. Она уставала на весь день и уже не так рвалась из дома. Знающие люди посоветовали мне поставить по замку на каждую дверь — чтобы запирать мать в любой комнате. Так сказать, от греха подальше. Но я делать этого не стал — уж больно это похоже на тюрьму строгого режима. Впрочем, ключи от машины я надежно прятал — тут я не хотел рисковать.
Горестнее всего было общение с матерью. Любой самый обычный разговор превращался в тяжкое испытание.
— Бен, ты…
— Что, мама?
— Ах, ладно… Не важно.
— Нет-нет, ты скажи!
— Я не знаю… Я не могу…
— Ничего страшного, мама. Я слушаю. Итак, ты хотела сказать…
— Я хотела сказать…
— Да?
— Чем ты…
— Я учусь в университете, — догадываюсь я.
— Ну да, ну да. Я же знаю, да, знаю.
То, что она не может вспомнить нужное слово, приводило мать в бешенство. Это было так унизительно для нее! Она вдруг запиналась на середине фразы, хватала воздух ртом, судорожно дергала головой в поисках потерянного слова. Если мы в этот момент гуляли, она останавливалась, упирала взгляд в землю и терла кулаками лоб — мучительно напрягала память.
Сперва я всякий раз пытался угадать, что она имеет в виду, и подсказать, но она всегда так страшно шипела на меня и махала рукой — дескать, не смей, я сама, — и я эти попытки бросил.