Гумилев вновь остановился и перевел дыхание. Компания зачарованно слушала поэта и, казалось, напряженно дышала горным воздухом Абиссинии, наслаждалась видами заснеженных горных высот, сверкавших божественной белизной под ослепительным экваториальным солнцем. Через несколько секунд поэт вновь стал читать, но уже без прежнего огня и внутреннего напряжения:
Поэт закончил. В компании довольно продолжительно молчали.
— Безумно! Великолепно! — наконец, нарушая молчание, тихо промолвил Космин.
— Сохранит ли эта революция эти стихи, наши музеи и наше достояние? — негромко, не обращаясь ни к кому, но спрашивая, произнес Иванов.
— Космин, а что ты думаешь о революции, о грядущем Хаме и о нашем положении? — вдруг спросил доселе долго молчавший Пазухин и скушал рюмку водки.
— Позвольте мне лучше прочесть, господа?
— Ради Бога, сделайте одолжение…
Кирилл последовал примеру своего соратника, и когда водка «прокатилась», опаляя гортань, и «легла», стал негромко читать:
Здесь он замолчал на несколько мгновений. Вздохнул несколько раз, снимая гулкое биение сердца, затем продолжал:
Гумилев внимательно смотрел на Кирилла и тот заметил, что с явным одобрением. Космин, волнуясь, попросил закурить у Пазухина и, закуривая, обратил внимание на то, что из-за соседнего столика на него внимательно и с удивлением взирают выразительные, большие, таинственные, темные женские глаза. Молодая, дама в широкополой шляпе, слушая стихи, явно заинтересована им…
— Война породила эту революцию. Война ее и задавит… — сказал полный господин из компании, сидевший правее Гумилева.
— Да, но только другая война, а не эта, — отметил поэт.
— Во всяком случае, господа, я больше не хочу и не могу оставаться в России, ибо она уже не способна сражаться сейчас… Народ в своем большинстве не хочет воевать более. Поэтому я и оставил нашу армию, в которую сам еще два с половиной года назад поступил вольноопределяющимся. Скажу откровенно, я просто дезертирую из этой армии… но надеюсь перевестись в другую… Хочу отправиться в Великобританию и поступить там на воинскую службу, дабы добровольцем определиться на Синайский или Палестинский фронт. Жаль, нет боевых действий в Абиссинии, а то бы в России, как это уже было десять-пятнадцать лет назад, нашлось несколько тысяч добровольцев, чтобы сформировать абиссинскому царю-негусу русский легион. На худой конец я согласен и на Салоникский фронт в Грецию, благо там уже есть наша русская дивизия…
— Я думаю, эта война для России еще не закончена, — сказал Пазухин.
— К сожалению, лучшие события этой войны для нас уже давно позади. Лучшие сражения уже отгремели. А нам предстоит только вспоминать о них, писать стихи и мемуары… Впереди же у России позорный сепаратный мир.
— Ведь вы — убежденный монархист, Николай Степанович. А в начале этого года в Думе поговаривали, что бывший император Николай Александрович сам искал сепаратного мира с Германией, — вставил Иванов.
— У государя своя стезя и свой Крест. Он не может оставить свой народ и пойти против его воли. Потому-то верхи Думы да генералитет и организовали военный переворот, а окончилось все свержением монарха…
— Не свержением, а отречением…
— Извините, если к вашему виску приставили ствол пистолета и решительно заявили, что расстреляют сначала вас, а следом всю вашу семью, думаю, вы отречетесь… Тем более, в пользу младшего брата, — парировал Гумилев.
— Да, брат-то оказался совсем не готов править… — промолвил Пазухин.
— Этой войне, так или иначе, в России скоро будет положен конец. И никакие «До полной победы!» здесь не пройдут. Император бы окончил войну без особых утрат и почетным примирением. А теперь Россию ждет позор. Она утратила свое военное счастье, утеряла дух подвига, — вновь повторил Гумилев.
Разговор вновь переключился на военную тему. Подпивший Гумилев, стараясь отвлечься от политики, начал рассказывать: