Лет семь назад, одним зимним утром, я оказалась на эскалаторе. На одном из тех, что поднимают тебя из подземки со станции «Грин-парк» к выходу на Пикадилли. Если вам случалось ступать на эти эскалаторы, вы наверняка помните, до чего же они длинные. От низа до верха едешь около минуты, но с моей врожденной нетерпеливостью стоять, не шевелясь, целую минуту — это чересчур. Тем утром спешить мне особо было некуда, и, однако, я зашагала вверх мимо неподвижных пассажиров, выстроившихся по правую сторону. Поднималась и твердила про себя: «Пусть мне и под шестьдесят, но я еще не старая развалина, я в отличной форме, крепка и бодра» — пока, одолев три четверти подъема, не обнаружила, что мне перекрыли проход. Справа стояла молодая мать, а слева — ее дочка лет семи-восьми, державшая маму за руку. На светловолосой девчушке был красный дождевик с капюшоном, что придавало ей некоторое сходство с маленькой девочкой, утонувшей в самом начале фильма «А теперь не смотри»[1]
. (Все кругом напоминает мне о кино, ничего с этим не могу поделать.) Мимо этой пары было не протиснуться, да и в любом случае не хотелось портить столь трогательный момент единения матери и ребенка. Я дождалась, пока они доедут до верхушки эскалатора, и вдруг увидела, как девочка изготавливается к прыжку. Даже от спины ее веяло азартом, а глаза, надо полагать, были прикованы к движущейся дорожке, пока девочка сосредоточивалась, направляя энергию в лодыжки и прочую мускулатуру; наконец в подходящий момент она лихо, рывком прыгнула вперед и благополучно приземлилась наВсе эти воспоминания то вспыхивали, то затуманивались в моей голове, пока я смотрела в спины матери и дочери, а затем выпали в горький осадок — в смутное, но сокрушительное чувство утраты и печали, и это чувство придавило меня, придушило и заставило выйти из неиссякаемого пассажирского потока, чтобы отдышаться и не отнимать ладонь от груди до тех пор, пока я не ощутила себя готовой вновь влиться в людской поток, вернуться в жизнь твердой поступью, приложить карту к турникету и с высоко поднятой головой выйти на Пикадилли белесым поздним утром.
По Пикадилли я шла очень медленно, размышляя об увиденном в подземке и моей реакции. Завтра Ариана, старшая из моих двойняшек (на целых сорок пять минут), уедет из родного дома, улетит на другую сторону света. В Хитроу отвезу ее я, помашу на прощанье у входа в зал вылета, притворяясь, будто не испытываю ни малейших опасений, только воодушевление при мысли о грандиозных возможностях, что открываются Ариане в Сиднее. А затем мы с мужем останемся наедине с Фран, с проблемой Фран, с Фран, которая в последние несколько недель внезапно и стремительно из нашего дитя превратилась в проблему — да такую, что ошарашила нас с мужем обоих, и в обозримом будущем нам вряд ли удастся опомниться, во всяком случае, не раньше, чем отыщем тропу, которая вывела бы нас из трясины, сотворенной дочерью, на безопасное место. Но пока эта тропа даже не просматривалась.
На Пикадилли я приехала не от нечего делать, но с определенной целью: купить Ариане подарок на память. В универмаге «Фортнум» я почти сразу нашла то, что искала, — чай. Ариана всегда с удовольствием пьет чай — для нее это вкус дома, — а я всегда с удовольствием завариваю ей свежую порцию. Купив упаковку с шестью разными сортами и серебряными чайником и ситечком в придачу, я попробовала вообразить, как в безликой комнате студенческого общежития в Сиднее Ариана наливает чай в кружку с британским флагом, отхлебывает, и первый же глоток переносит ее на нашу кухню: она сидит, уперев локти в старую сосновую столешницу, а ее волосы искрятся под лучами заходящего солнца, что пробиваются сквозь ветви яблони в нашем зимнем саду.
Надеюсь, вдали от дома чай ее утешит. Либо (что, надеюсь, вероятнее и даже лучше) утешения ей не понадобятся.