Мы похоронили их на своей земле в ту же ночь, за сараем в двух не отмеченных могилах. Конечно, нужно было бы прочесть молитву, но легкие рвались от рыданий, и потому мы просто бросали вниз черные комья, без слов, молча глотая катившуюся по щекам соленую влагу. Потом мы запрягли свою клячу и, не завернув к догоравшему в темноте дому, не удосужившись даже взглянуть, вдруг уцелели какие-то вещи, навсегда оставили Сиболу. На то, чтобы добраться в Вичиту, до дома миссис Виттерспун, у нас ушла вся ночь и пол-утра, а там мастер слег и пролежал до конца лета, и я уже начал бояться, как бы он сам не умер. Он почти не поднимался с постели, почти не ел и не разговаривал. Если бы не слезы, которые начинали литься у него каждые три-четыре часа, вообще было бы не понять, человек перед тобой или каменный столп. Куда подевалась вся твердость? – мастер сломался под тяжестью горя и собственных обвинений, и как я ему ни желал побыстрей оклематься, неделя шла за неделей, а он становился только все хуже
– Я знал, что так будет, – время от времени бормотал он себе под нос. – Я знал, что так будет, но и пальцем не пошевелил. Это я виноват. Я виноват в их смерти. Это то же самое, если бы я сам их убил, и нет мне оправдания. Нет мне оправдания.
Меня дрожь брала на него смотреть – слабого, ни на что не годного, – по большому счету, это было не менее страшно, чем то, что сделали с Эзопом и мамашей Сиу, а может, даже страшнее. Я не был совсем бессердечным, но жизнь, она для живых, и как бы ни был я потрясен убийством, я все равно оставался ребенком, с шилом в заднице, с пружинками в пятках, и не понимал, как можно столько времени стонать да причитать. Сам я пролил свои слезы, откостерил Господа Бога, побился головой о стену, потратив на это занятие несколько дней, после чего поднялся, готовый оставить прошлое прошлому и делать другие дела. Возможно, подобное свойство характеризует меня с не слишком хорошей стороны, однако что было, то было, и нет никакого смысла делать вид, будто было иначе. Я тосковал по Эзопу, по мамаше Сиу, мне мучительно их не хватало, но они оба лежали в могиле, и никакими соплями их было не возвратить. Так что, с моей точки зрения, и мастеру следовало подниматься и начинать снова вкалывать. Я по-прежнему мечтал о славе, пусть это, возможно, и было по-свински, но я не мог больше ждать, я спешил подняться в зенит и потрясти весь мир.
Подумайте же, до какой степени я был разочарован, когда июнь плавно перешел в июль, а мастер Иегуда продолжал лежать носом к стенке; прикиньте, насколько я скис, когда июль уступил место августу, а он так и не пришел в себя. Дело было не только в рухнувших планах, а в том, что он меня бросил, надул и подвел. Мне открылся в нем крупный изъян: я понял, что он не желает нюхать дерьмо, в какое его ткнула носом жизнь, и осудил за отсутствие твердости. Я привык следовать ему во всем, привык подпитывать силы из источника его сил, а он теперь вел себя как обыкновенный человек, как придурочный оптимист, который громко визжит от счастья, когда случится что-то хорошее, но ни за что не желает смириться с плохим. С души воротило смотреть на эту развалину, и чем дольше он горевал, тем больше я в нем разуверивался. Если бы не миссис Виттерспун, наверное, я плюнул бы и сбежал.
– Твой мастер большой человек, – сказала она как-то утром, – а у больших людей большие чувства. У них все больше, чем у людей, – и радость, и гнев, и горе у них больше. Сейчас ему больно, и чтобы справиться с болью, ему нужно больше времени, чем другим. Не бойся, Уолт. Он поднимется. Только наберись терпения.