Тогда вся свора набросилась на меня. Они спрашивали меня, почему я убил свою секретаршу фрейлейн Шефер и до неузнаваемости изуродовал ее лицо. Это какая-то чудовищная ошибка. Я ее не убивал. Я ничего такого не помню. Они развернули у меня перед глазами мятую «Бильд» месячной давности. На всю страницу – статья с моей фотографией. Не пойму, откуда взялся этот снимок. На нем я выглядел просто отвратительно: улыбка и глаза человека, в чьем мозгу бродят идеи, которым лучше бы там и оставаться. Рядом была фотография Ингрид. Никаких уродств я не заметил. В статейке меня называли «свихнувшимся адвокатом», «этим чудовищем Кляйбером» и «Отто-психотто». Если уж газеты взялись за травлю, мне никогда не отмыться. Меня вырвало желчью.
Они говорили мне, что когда-то давным-давно я сжег дом, в котором находились двое взрослых и одна маленькая девочка. Они спрашивали меня, не знаю ли я, случайно, кем были сгоревшие люди. Я не знаю. Я ничего такого не помню.
Они говорили мне, что я насмерть сбил двух мальчиков, катавшихся на велосипедах, и скрылся с места происшествия. Я этого не помню.
Они спрашивали меня, не знаю ли я, кто отрезал голову несчастной старухе Циммерман, затолкал ей в рот ее же драгоценности и спрятал голову в моем сейфе. Я не знаю. Могу только заметить, что своей назойливостью вдова Циммерман способна вывести из себя даже святого.
Существо – по виду маленький итальянец – спрашивало меня, не знаю ли я, кто застрелил шесть девушек-танцовщиц в театре-кабаре «Гимле», что находился в доме номер тридцать один на Мантойфельштрассе, а потом взорвал само здание. Я не знаю.
Они говорили мне, что я зарезал владельца кафе «У Генриха» и нескольких посетителей. В другой газетенке, которую они подсунули мне, смаковались подробности. Якобы мне не понравилась игравшая в кафе музыка и я потребовал сменить пластинку, а когда Генрих сказал, что надо считаться с мнением других, достал нож. Из некоторых частей мужских тел я приготовил жареные колбаски. Прибывшие полицейские во главе с криминальинспектором Паульзеном будто бы застали «ужаснувшую их картину»: я сидел за одним из столиков, среди груды окровавленных тел, и с аппетитом поедал колбаски, запивая их лучшим коньяком.
Выдумать такое мог лишь тот, у кого и впрямь больное воображение. Проклятые газетные крысы, я всегда знал, что они безумны! А коньяк, между прочим, был дерьмовый.
Напоследок черноволосая женщина из свиты тибетца, страшная как смертный грех, спросила меня, зачем я так упорно преследовал герра Кристиансена, который всего лишь зашел в мою контору, чтобы оформить купчую на здание, в котором размещался театр-кабаре «Гимле».
Я не помню.
Именно эта черноволосая уродина произнесла слова, которые я когда-то уже слышал: «синдром лярвы». Она добавила с идиотским апломбом: «Несомненно», – и посмотрела на меня чуть ли не с жалостью. Но отвращения в ее взгляде было все-таки больше.
Тибетец снисходительно ухмыльнулся:
– Хотите сказать, что он уже не наш клиент? Я так не думаю. Оставим Отто наедине с его… гм, Хозяином.
Я смотрел на этого изувера. Ничего хуже нельзя было придумать. Хозяин умеет наказывать. Не будет ни прощения, ни искупления. И все же, пока он есть…
Чудовищная, непоправимая ошибка. Или, скорее, злой умысел. Здесь я узнал, что никакого правосудия не существует. Я пытался вскрыть себе вены зубами, и слуги тибетца надели на меня маску с дырами для глаз, ноздрей и рта. Демоны забрали у меня лицо и кормят насильно, через зонд, или впиваются в вены, чтобы разбавить мою кровь холодными ядовитыми сумерками и лишить меня остатка сил.
Лучше умереть. Но теперь уже
Я корчусь на полу, и мягкие стены вбирают мое отчаяние. Нагреваясь, они выделяют кошмары, словно зловонный пот. Это повторяется час за часом, день за днем, ночь за ночью. Я потерял им счет, да и как сочтешь бесконечность? Зеленые мухи облепили мою кожу, личинки копошатся в незаживающих ранах, черви начиняют своим шевелящимся фаршем мои внутренности, вместо крови я истекаю слизью, будто гигантская жаба. По ночам от меня отпадают отмершие члены, но наутро они отрастают снова, и все движется по кругу, без конца, без пощады, без надежды.
Пытка никогда не кончается. Вот единственное, что я знаю наверняка.
И вот я впервые решился ответить. Из сотен и тысяч писем я выбрал одно, последнее, на которое дерзнул отозваться. Не могу больше молчать и не могу терпеть раздирающие меня мысли. Я стал другим человеком, и совсем не чувствую себя спокойным и вдумчивым исследователем, что обязан полностью отрешиться от вводных эксперимента. Моей рассудительности, которой я всегда так гордился, больше нет.