«Я стал немного сентиментальным и… даже пишу дневник путешествия, но на этот раз не пошлю тебе выдержек, так как не уверен, дойдет ли письмо», — писал Мицкевич Малевскому из Гамбурга, куда прибыл после счастливого плаванья через Травемюнде и Любек. К сожалению, дневник этот не сохранился, и мы можем только приблизительно восстановить трассу этого путешествия, которая пролегла не только по морю и суше, но также и через сердце поэта. Медлительная езда, частые стоянки не кажутся ему скучны, все занимает и развлекает его: весенний пейзаж, проплывающие мимо села и городки, церкви и трактиры. В зелени, а такой буйной зелени он давно уже не видал на плоских равнинах севера, стоят сады, рощи и леса Германии. На рассвете, садясь в дилижанс, путник слышит пение птиц на ветвях тополей близ постоялого двора. В рощах, мимо которых он проезжает, перекликаются соловьи. Еще яблоня в чьем-то саду стоит вся в пышности запоздалого цветения. Воспоминания, свежие еще, не печалят. Они наполняют пространство вокруг путника, являются частью пейзажа. Насквозь пронизывает его радость существования; прошлое и будущее как бы живут одновременно в нем, но не причиняют ему страданий. Вот росный луг, усеянный желтыми калужницами, вот дома, как рота солдат — с портупеями крест-накрест, с подсумками пристроек. А потом местность изменяется, идет иная местность — вся она морщится легонько, рябит, переливаясь мягким, кротким сиянием утренней зари, в нежной бледно-салатной зелени, в бронзовых оттенках, в розоватых тонах — точь-в-точь как на гобелене. На привалах путник приятно беседует с трактирщиками, которые похлопывают его по плечу; он расспрашивает обо всем, поскольку хорошее настроение позволяет ему обнимать сразу множество дел, и все представляется ему важным, как это обыкновенно бывает тогда, когда мы в счастливом расположении духа.
В Гамбурге Мицкевич проводит несколько дней, но из-за непрерывных дождей ему мало что удается увидеть.
Около 5 июня он прибывает в Берлин.
В письме к Малевскому от 12 июня он сообщает: «Сижу здесь уже неделю; здешние поляки дали мне обед — ein wenig burschikos. Об этом писать долго. Я был рад, что музыка у них больше процветает, чем у нас, песен у них много… Философия здесь заморочила всем головы. Боюсь, как бы мне не перейти на сторону Снядецкого, так мне противны гегельянцы. Хожу на лекции Гегеля. Две лекции заняли рассуждения о разнице между «разуметь» и «понимать».
Вижу, что принадлежу к старому поколению и, как stationnaire, не пойму здешних метафизиков».
Метафизика отталкивает его теперь, когда он живет полной жизнью, и любое жизненное явление занимает его больше, чем совершеннейшие духовные построения.
Глядя на немецких буршей во время какого-то университетского празднества, он размышляет: ну, какие к черту получатся из них метафизики?
В полном блеске, будто на военном параде (а он видал такой парад в Гамбурге), в сапогах со сверкающими голенищами, в лосинах, в мундирах с серебряными позументами, в цветных фуражках, при шпагах — вот каковы они, ученики чародеев мысли, докторов Фаустов и Шеллингов.
Поэт намеревается посетить старого Гёте в Веймаре, у него есть к нему рекомендательные письма от госпожи Шимановской. В письме к ней он жалуется на страшную скуку Берлина, пишет, что хотел бы вернуться и что он начинает думать по-старопольски, что «там хорошо, где нас нет». Но он, по всей вероятности, просто хочет быть учтивым.
В письме к Булгарину путешественник принимает иной тон, приспособляясь к адресату: «Получил тут из Варшавы известие о коронации и полное энтузиазма описание пиров и развлечений. Увы, меня там не было! Я лишь издалека разделяю счастье моих соотечественников… Сообщаю тебе только, что император наш находится теперь в Берлине, где его принимают с энтузиазмом, и, как везде слыхать, он был доволен пребыванием в Варшаве, и императрица милостиво вспоминала о сердечном восторге, с которым она была принята жителями польской столицы. Таковы политические новости…»
Он писал Булгарину эту политическую ложь явно для того, чтобы доставить ему удовольствие, — ведь именно благодаря Булгарину он выехал, — а быть может, для того, чтобы успокоить его, или, быть может, для того, чтобы привлечь его на сторону Зана и Чечота, о печальной судьбе которых он вспоминает в последних строках письма; а быть может, потому также, что еще не решил, остаться ли ему эмигрантом или вернуться в пределы Российской империи.