Оркестр исполнял арию из «Дон Жуана». Звуки эти ширились в воздухе, сладком от запаха духов и пудры, ширились, незримым зодчеством повисая под лепными потолками анфилады зал, стеклянные двери которых были широко распахнуты. Музыка словно образовывала калейдоскопические мимолетные, бренные фигуры, ежеминутно рассыпающиеся по мановению дирижерской палочки и слагающиеся вновь в иное единство, не менее чарующее и пленительное.
Дон Жуан возвращался, чтобы сыграть под иными небесами свою неумирающую драму. Его, Дон Жуана, можно увидеть в пустом зале, озаренном шандалами, на которых повисли, как сталактиты, стеариновые висюльки. Заря, неудержимо рвущаяся в окна, борется с искусственным сиянием канделябров. Еще прежде чем послышится каменная поступь Командора, бледный рассвет станет первым гостем Дон Жуана.
Как грозный ангел, незримой десницей подает ему белый лист приговора.
У дверей стоят навытяжку лакеи в ливреях с серебряными галунами, в алых жилетах, лакеи с окаменело равнодушными лицами.
Время между 28 ноября 1829 года и февралем 1830 года заполнено было в Риме балами, религиозными процессиями, приездами и отъездами иноземцев. Новые знакомства завязываются тут быстро, расставания не причиняют особенной боли в городе, который является как бы памятником бренности и недолговечности человеческих дел.
На фоне руин каждое слово и каждая встреча кажутся особенно необычными, лица женщин приобретают тут особенную прелесть, ибо они предстают взору сквозь лики мадонн Рафаэля, сквозь десять или двадцать школ итальянской живописи, сквозь позолоту и античные эпитафии, столь ясные и удобочитаемые, как будто они выбиты лишь вчера.
Можно узреть даже наготу девушек и юношей под их чрезвычайно причудливым, хитроумным и волшебным нарядом, ибо мы взираем на них сквозь наготу тысяч ватиканских изваяний, которые столь совершенны, что как бы утрачивают пол и не могут уже возбудить желания.
12 декабря Мицкевич наносит визит королеве Гортензии. Он знакомится с ее сыном, будущим императором Франции. На приеме поэт говорит о звезде Наполеонов с проникновенностью, которая удивляет королеву. У княгини Зинаиды Волконской 14 декабря он знакомится с Верой Хлюстиной и ее дочерью Анастасией. Вера Хлюстина до конца его дней останется его верным и преданным другом.
Всей жизнью своею она, подобно «друзьям-москалям», с которыми связало его пребывание в России, свидетельствует, что нет таких пропастей, над которыми люди, любящие свободу, не могли бы пожать друг другу руки.
«Познакомилась с польским поэтом, — записала в своем дневнике барышня Анастасия. — Это польский Байрон».
На визите у графа Анквича[114] Мицкевич знакомится с Евой-Генриеттой и ее кузиной Марцелиной Лемпицкой.
А улицы Рима мокнут под непрестанным дождем. По вечерам мокрый булыжник отражает беспрерывно движущиеся фонари экипажей. Подковы тише бьют о камень, цокот их скрадывается шелестом дождевых струй. В сиянии свечей резвые кони, качающие головами, кажутся как будто исторгнутыми из варварского шествия, кажутся тянущими фантастическую арбу, а в другом месте, в другой раз они кажутся словно убежавшими из музея, застывают в каменный метоп из Селинунта.
На Капитолийской площади конная статуя Марка Аврелия подобна темной исполинской глыбе. На арке Тита не видно надписи. Сейчас, в сумраке, она кажется просто обычными, быть может, чрезмерно помпезными воротами. В этот сезон затяжных дождей и холодов приходится повременить с посещением Колизея.
Собор Святого Петра становится единственным убежищем любопытных.
Мицкевич бывает у леди Рассел и леди Гамильтон. Сочельник проводит в кругу семейства Анквич. На рауте у Потоцких видит Генриетту Анквич в бальном наряде и дивится этому преображению сентиментальной девочки в светскую даму.
Снова бал у князя Гагарина и у Торлониа. Бал-маскарад, устроенный английской колонией.
Мадемуазель Анастасия в костюме дамы времен Генриха Третьего.
Аристократические салоны оставляли чувство пустоты и скуки. Приятнее были вечера, проведенные среди поляков. Польский художник Войцех Статтлер[115] вспоминает один из таких вечеров: «Мицкевич сидел на канапе, протягивая руки к длинному чубуку с большим янтарем, чтобы пускать дым большими клубами, образующими облака над его головой. Так просиживал он целыми вечерами, ведя занятнейшие беседы. Стшелецкий[116], пламенный филолог и археолог, много толковал с ним о знаменитейших римских открытиях, за которыми тщательно и непрестанно следил. Стефан Гарчинский, гегельянец, защищал от нападок нынешнее состояние философии в Германии».
В этом городе, где время застыло; в городе, где эпохи улеглись на вечный покой в слои, подобные геологическим; где шаги живых существ, топчущие камни Аппиевой дороги, глаза, постоянно задерживающиеся на надгробных надписях, не могут обладать той свободой движений и блеском, как где-либо в ином месте, — каждый пробывший здесь длительное время чувствует себя втянутым во власть гения города, того genius loci, который тут перестает быть только риторической фигурой.