Читаем Мицкевич полностью

Генриетта не может, естественно, принять его таким, каков он есть, она вынуждена и дальше стилизовать его в своем воображении. Она обнаружила известное сходство между ним и статуей Антиноя в Ватиканском музее. Засыпая, думает не о нем, а о статуе Антиноя. Мицкевич отнюдь не дипломат, он ровным счетом ничего не делает, чтобы понравиться господину Анквичу, напротив, делает все, чтобы отвратить от себя и отпугнуть старого графа.

Граф подмечает в Мицкевиче простонародные черты. Делится этим наблюдением с супругой. «Чего бы это ни стоило, я не допущу мезальянса». — «Поступай так, как ты считаешь нужным», — серьезно отвечает ему мать Генриетты. Повторяется старая-престарая, банальная история, которой ни один смертный не в силах избежать. Людям свойственно дислоцировать мечты свои о счастье в местах, от которых им следовало бы скорее сторониться.

Им кажется, что каждое из этих мест, существующее только в грезах, есть единственное, возведенное, как Замок Святого Ангела, на веки веков. В действительности же там находится тюрьма. Но и эта тюрьма только призрачная. Счастливые места — это не более чем метафора, но мы убеждаемся в этом слишком поздно. Deus ipse.

Бывают мгновенья, когда Мицкевич уверен, что если бы он поселился под одной крышей с Генриеттой, он был бы счастлив. Он не довольствуется, подобно миллионам других смертных, самой мыслью о счастье, которая, собственно, уже не есть мысль, а самое счастье.

Марцелина Лемпицкая осторожней, она не доверяет жизни. Из-за этого недоверия к жизни и счастью она отреклась от мысли о счастье, которая ведь и является счастьем. Мицкевич смотрит на Марцелину, когда она в церкви в Джедзано принимает святое причастие. Она единственная среди дам, исполняющих этот обряд, всерьез верует.

Мицкевич потрясен обликом верующей: Genius loci снова овладевает им. В церкви, взирая на верующую, он готов уверовать и сам.

Стихотворение его «К Марцелине Лемпицкой» рассказывает о потрясении, которое вызвал в нем облик столь великой кротости. Но воплощение счастья, которое зиждется на отречении, для него недостижимо.

Отверг бы я все дни утех и наслаждений,Чтоб ночь одну, как ты, провесть в чаду видений.

Это не слова обращенного. Это слова ревнивца.

* * *

Во время прогулки в Субиако, посещая место, где стояла некогда вилла Мецената, среди обломков колонн и портиков, в Colle del Poetello, где должна была возвышаться вилла Горация Устика, гений места, как тот крылатый злодей его первой молодости, врасплох нападает на него среди Сабинских гор и приказывает ему в этом краю почувствовать себя поклонником классической поэзии.

«Я был бы рад повторить, — пишет Одынец, — in extenso долгий и чрезвычайно оживленный разговор `a propos Горация. В разговоре этот Адам, как пламеннейший классик, с пылом, достойным Козьмяна, становился на защиту красоты формы и языка в поэзии…

Все различие между ним и варшавскими нашими классиками заключается в том, что эти господа в форме и языке видят только архитектонический порядок и риторику стиля, в то время как он под этими самыми выражениями понимает гармонию, тон и колорит слова, без которых никакая великолепная мысль поэзии не создаст, в то время как сама прекрасная форма и язык, независимо даже от содержания, могут пробудить поэтическое впечатление, как, скажем, мелодия песенки, пропетой без слов. Существуют даже поэты, которым самая форма и язык обеспечивают это звание, хотя с точки зрения содержания они, собственно говоря, принадлежат к риторам. Таким является у нас Трембецкий… Я никогда не видел Адама, так убежденно распространяющегося о красотах стиха и декламирующего с таким наслаждением и жаром, как тогда, когда он цитировал четверостишие Трембецкого:

То ль запряжешь ты лапландских оленей,То ли, пленившись отваги примером,Ставши мишенью для всех восхвалений,Будешь ты ввысь вознесен Монгольфьером.

Повторял это раз десять, заставляя всех слышать и видеть в этих стихах все: и звон бубенцов зимней упряжки, и блеск накатанной снежной дороги, и быстрый бег коней и саней, и в конце медлительное воздымание аэростата!»

Ироническая улыбка могла появиться на устах гения этих мест, бронзового мальчугана с крыльями за плечами. Снова утечет сколько-то воды в желтом Тибре, и мальчуган этот передаст власть над поэтом бедному ксендзу в сутане[117], простоватому и в то же время пылкому. Ксендз этот, так не похожий на Марцелину, напоминающий скорее Гарчинского склонностью к диспутам на абстрактные темы, но суровый, не разбирающийся в выражениях, прикасаясь к челу поэта, пробуждает эхо римской мостовой, по которой гонят мучеников. Бывший ученик Вольтера переходит тут под эгиду чернокнижника.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже