В эту минуту за окнами Рим, чуждый и заглохший. Июльская революция докатилась сюда из Парижа и бросила тревожную тень на салоны, еще недавно столь оживленные. За окнами слышны голоса кучеров, бряцание оружия и сторожкая поступь патрулей.
Он уже несколько дней не видел ксендза Холоневского. Полюбил его за ревностность, которая у этого ксендза соединялась с простотою, с непринужденным образом жизни. Давно не видел Ржевуского, который ту же простоватость соединял с необычайным даром рассказчика. Мицкевич потянулся к письму, хранившемуся среди иных бумаг. Прочитал еще раз, как бы впервые, эти страницы, исписанные хорошо знакомым ему почерком. «Со времени нашего расставания я никогда не решалась писать тебе. Но теперь, побуждаемая Жеготой, я осмелилась прибавить несколько слов к его письму и поблагодарить тебя за четки, которые ты был так добр мне прислать. Я полагала, что свет стер в твоей памяти твою давнюю знакомую, в то время когда твой образ всегда в моей душе, каждое слово, услышанное из уст твоих, доселе звучит в моем сердце, часто мне кажется, что я тебя вижу и слышу, но это только сны воображения. Ах! Если бы я еще раз могла увидеть тебя наедине, будучи сама невидимой! Ничего более я не желаю. Быть может, после твоего возвращения ты уже не найдешь меня в числе живых. Выбей тогда крест на камне, покрывающем мою могилу, я прикажу похоронить себя с четками, с которыми никогда не расстаюсь. Бог с тобой. Написала тебе больше, чем следовало. Пускай тебя эти слова найдут в наилучшем здоровье и такого удовлетворенного и счастливого, как того тебе желает Мария.
Сожги эти каракули. Благословляю провидение, которое тебя удалило из наших краев, где холера морбус творит страшные опустошения».
Если бы читающий это письмо мог отдалиться от него на расстояние, с которого видно, как чувства застывают в стиль эпохи, он, может быть, увидел в нем больше аффектации, чем истинного чувства. Марыля осталась до сих пор верной «страданиям молодого Вертера», верной роману, а не страданиям. Жила со своим Лоренцо, рожала детей, отнюдь не собиралась умирать; а если и писала о смерти и надгробном камне, то просто потому, что это было в стиле времени, которое в Плужинах или Тугановичах шло не спеша, подолгу задерживаясь на давних сентиментальных станциях. Вавжинец Путткамер, ее супруг, понимал, что это только стиль, и не сердился на нее, ибо он был человеком разумным. Мицкевич сам был соавтором этого стиля. Жил в нем всем своим существом, хотя отошел дальше, туда, куда она пойти за ним уже не могла. В своей римской квартирке он даже среди воспоминаний совершенно одинок; сколько раз он приближается, расхаживая по комнате, к простенку рядом с книжным шкафом, столько раз зеркало показывает ему его лицо, удивительно постаревшее! Ему еще нет тридцати двух лет, а волосы его поседели. Вечно он зябнет в этих комнатах, которых не в силах нагреть дрова, пылающие в камине. Римляне меньше страдают от зимнего холода. Северянин, перенесенный на землю юга, хуже, чем итальянцы, переносит холод и дожди их теплой отчизны. Засыпая, не может избавиться от воспоминаний, которые под его сомкнутыми веками утрачивают былые приветливые краски. На лазурных пейзажах Неаполитанского залива и Швейцарской Ривьеры лежит тень его нынешних мыслей, неотвязных мыслей, мрачных мыслей. На миг возвращается воспоминание о Шильонском замке, который он посетил в закатный час. Старый замок, мрачная крепость, которая каменным своим цоколем погружена в озеро. Из маленьких окошек в подземной тюрьме видно, что она окружена тихими водами Левана. У одной колонны, подпирающей свод, — железное звено, к которому был прикован узник Бонивар. На плитах пола в течение шести лет тюремного заключения он протоптал следы терпеливыми шагами. На другой колонне врезана в камень небрежно (как надписи на стенках, выцарапанные подростками) фамилия Byron, которую тут сам поэт оставил на вечную память.