Читаем Млечный путь полностью

Удивительна человеческая память. Как задвинутый в дальний угол сундук со старьем, она хранит причудливые свидетельства прошлого. Забытые, безмолвные до поры, они по неизъяснимой прихоти сознания приходят вдруг в движение: возникают перед тобой чьи-то лица, оживают забытые голоса. Ты стараешься задержать внимание на событиях радостных, вызывающих гордость и самоуважение, а у памяти свой порядок, свои беспощадные резоны. Из расступившегося мрака появляются все новые зрители и участники драмы, называемой жизнью, и глядят они на тебя — одни с укоризной или осуждением, другие со снисходительной улыбкой или жалостью: мол, уж они-то сыграли бы выпавшую на твою долю роль совсем не так, как ты. Да, мы сильны задним умом, это известно давно.

Мучаясь от бессонницы на верхней полке четырехместного купе, Мансур пытался отогнать ненужные, обидные воспоминания, думать лишь о сыне и телеграмме снохи, но мысли его незаметно соскакивали с этой колеи и уходили в дебри тех событий, вокруг которых вертелся Фасихов, как лис возле курятника. А ведь отшумевшие годы оставили в душе Мансура не только горечь и сожаление. Окончил техникум, до последнего дня, пока не ушел из-за фронтовых ран на пенсию, трудился в совхозе, заслужил почет и уважение, и все это могло если и не перетянуть, то хотя бы уравновесить пережитые страдания. Ведь жизнь — как река: есть у нее и бурные перекаты, и тихие заводи. Слабое то было утешение. Что и говорить, не рассчитал Мансур в молодости своих сил, оказался безоружным перед ложью и злом. Плата за наивную веру в справедливость оказалась непомерной: он потерял Нуранию. Да и потом, словно мало его учила жизнь уму-разуму, спотыкался даже на ровном месте.

Но что толку теперь говорить о себе, о своих неурядицах. Более всего ему неуютно от мысли, что не сумел оградить от беды тех, кто слаб духом и нуждался в помощи. Взять ту же Гашуру и ее сына Марата или несчастную Валиму, свояченицу Зиганши. Верно сказал древний мудрец: судьба человеческая из раскаяний соткана. Опять же и время, в которое выпало жить Мансуру, было безжалостно к людям. И если он, несмотря ни на что, устоял на ногах, то не говорит ли это о том, что его совесть и душа опирались на добрые, справедливые начала жизни, пусть частенько попираемые, но упорно пробивающие себе дорогу, как чистые родники, стремящиеся к свету из недр земли?

Да, как бы там ни было, жизнь не обделила его и хорошим — добрыми друзьями, любовью лучшей из женщин, работой по душе. Но что до сих пор вспоминается ему с грустью и стыдом одновременно, так это мимолетное, шальное чувство к Вафире.

Если по совести, после бегства Вафиры он должен был немедленно поехать следом, вернуть ее, но как-то так случилось, что не выпала, не сладилась дорога. То буран помешал, то свалилась срочная работа, а попросту говоря, духу ему не хватило, да и уверенности в себе не было. Горевал, не слышал земли под собой, но так и не решился догонять упорхнувшее счастье.

В ту зиму ему исполнилось тридцать восемь. Где уж, укорял и успокаивал он себя, в эти-то годы о новой семье думать. Права Зайтуна: ну, женился бы, попытался бы слепить новое гнездо, и ведь все равно между ним и Вафирой стояла бы Нурания...

Время было суетливое, бестолковое. Что ни день, из района или министерства поступали новые распоряжения, часто противоречащие друг другу, и до первых петухов заседал охрипший от споров совхозный актив. Дров наломали тогда порядком. Лучшие поля отвели под кукурузу, которая не созревала даже до молочной спелости, и совхоз нес убытки. Дождем сыпались всякие инструкции, указания, приказы. Презрев совет Фомина «не высовываться», Мансур кидался в бой, доказывал несостоятельность многих этих бумаг, но дело каждый раз кончалось тем, что его вызывали на партком и объявляли предупреждение, а то и выговор. Чувствовал, верил в свою правоту, но доказать ее и тем более повести за собой людей он был не в силах, все решалось по указке сверху. От кукурузы, правда, Фомин как-то сумел потом отказаться, но картофель сажали в горшочках квадратно-гнездовым способом, пшеницу и гречиху, на которых совхоз держался в самые трудные годы, свели почти на нет. Чтобы хоть как-то забыться, не думать об этих нелепых новшествах, Мансур целыми днями пропадал в мастерской, наравне с рабочими, до седьмого пота, махал тяжелым молотом, вытачивал и подгонял пришедшие в негодность детали.

Мастерская в те годы мало отличалась от деревенской кузницы. У горна нестерпимая жара. От раскаленного металла, опускаемого в чан с водой, с устрашающим шипением поднимается едкий пар, а в тесном закутке со старыми станками и верстаком руки липнут к промороженному насквозь железу.

Перейти на страницу:

Похожие книги