С тех пор как боль в сердце отступила и он поднялся на ноги, Басыров как-то незаметно стал душой палаты. Хотел он того или не хотел, но его слова и поведение подбадривали придавленных, напуганных недугом соседей, заставляли быть терпеливее, сдержаннее в неизбежных в их положении капризах.
Разговор идет неспешный. Все трое, кроме Миши, люди бывалые, прошедшие войну да и в мирной жизни повидавшие многое, хлебнувшие лиха через край. Рассказчик оказался Басыров отменный: то вспомнит какие-нибудь забавные истории, приключившиеся с ним в поездках по республике, то поделится своими впечатлениями от книги или фильма. А Мансур старался перевести беседу на темы прочитанных им в республиканской газете выступлений самого Басырова. Ему нравились эти статьи. Басыров писал об охране природы, о традициях и обычаях народа Писал солидно, основательно, выстраивая слова, как кирпичи в кладке, как узоры на вышивке. И в каждой статье упор на совесть и ответственность перед будущим, горечь и скрытая боль за бездумную расточительность, за утрату добрых нравов. Мансур с упоением читал эти статьи, находя в них отклик собственной тревоге, но им, на его взгляд, не хватало остроты, ярости.
Об этом он и хотел как-то поговорить с Басыровым, на что тот улыбнулся грустно и ответил туманно:
— Будем пока довольствоваться сказанным, без того бока болят...
Значило ли это, что писать о тех вещах опасно и Басырову попало от кого-то за его выступления, или он сам недоволен напечатанным? Мансур не стал допытываться. Важно было другое — то, что Басыров всколыхнул его душу, заставил задуматься. Значит, задумаются и другие. Капля долбит камень. Мало-помалу люди поймут, что нельзя рубить сук, на котором сидишь, что и прекрасную нашу природу, и заветы предков надо беречь как зеницу ока.
Пришло время, когда у всех четверых дела пошли на поправку. Выписываться им было еще рано, но по палате они уже ходили. Только Юламан не очень охотно поднимался, хотя врачи настаивали на этом. Миша считал дни, с нетерпением ждал, когда снимут гипс. Басыров все чаще вспоминал о своей газете, о прерванных болезнью неотложных делах. Если бы не строгий главный врач Амина Каримовна, он бы настоял на досрочной выписке. При ней он делался смирным, с грустной улыбкой покачивал головой и не спорил, как с другими врачами.
Тихий, скрытый Юламан редко встревал в разговор, а больше прислушивался к своей болезни, мерял температуру, проверял пульс и вздыхал. Когда кто-нибудь из соседей обращался к нему с вопросом, по его худому, с серой щетиной лицу пробегала гримаса недовольства, он снимал очки с толстыми стеклами и, подслеповато щурясь на свет, начинал тереть их концом простыни. Разве поговоришь с таким?
В последние дни его мучило непонятное беспокойство. Он вздрагивал от каждого стука, ловил, судорожно напрягая слух, обрывки разговоров, доносившиеся из коридора, а когда открывалась дверь, чуть не кидался навстречу входившему. По всему видно, ждал кого-то и, обманувшись, вздыхал разочарованно, сникал, еще больше серело лицо.
Как-то Мансур решил поговорить с ним, отвлечь от грустных мыслей.
— Ты это... Юламан... — начал было он, а тот посмотрел на него с неприязнью, поправил строго:
— Юламан Валиевич...
— Да, да, Юламан Валиевич, — опешил Мансур. — Вижу, что-то не дает тебе покоя. А ты не отчаивайся, спокойнее будь. Сердце-то беречь надо.
— Было бы что беречь! Это у меня третий инфаркт, — отрезал Юламан и повернулся к нему спиной. Вот и весь разговор.
А изнывавший от безделья Миша тут как тут. Подмигнул Мансуру и с нарочитой заботливостью начал утешать Юламана Валиевича:
— Знаю, знаю, жену ждешь. Не горюй, придет, никуда не денется. А если другого нашла, плевать на такую. Скажи, разве не так? — И облизнулся, будто предвкушая что-то сладкое.
— Дурак ты, Миша, — буркнул тот, как-то кисло, вымученно улыбаясь.
Вот и съел Миша. Другим его шутка тоже не понравилась. Потоптался парень немного и, посвистывая, вышел в коридор: мол, пойду чаю принесу. До самого вечера он не появлялся в палате. Видно, «травил баланду» с выздоравливающими сачками.
О том, как Юламан угодил в больницу, Миша узнал первым от болтливой няни. Но вскоре неожиданно разговорился и сам молчавший до этого Юламан. Ровным, уныло-бесцветным голосом, то и дело снимая и тщательно вытирая без того чистые очки с толстыми стеклами, он поведал свою историю. Воевал, был ранен, после войны окончил финансовый техникум и с тех пор вот уже двадцать лет работает в родном селе. Человек хоть и занудливый немного, но, по всему, аккуратный в своем деле и пунктуальный, он горой стоял на страже колхозной копейки, не допускал нарушений законов. По этой причине и повздорили они с председателем, который, по словам Юламана, так и норовит объехать закон на слепой лошади. Молодой еще, горячий, из тех, кто кататься любит, а саночки возить — ни-ни, да и упрямый к тому же, самолюбивый, хочет, чтобы все было по нему. Скандал-то и вышел из-за того, что Юламан Валиевич стал на его пути.