Сначала огороженная лагерная площадь была меньше, потом ее расширили и от старой ограды сохранилось несколько гладких столбов. Прислонившись головой к одному из этих столбов, здесь уже третью неделю лежала Лиза Лукашевич. Ее платье, когда-то светлое, почернело от грязи. Осенние мухи, пригретые солнцем, роем вились над нею, а она все лежала и лежала почти в полном бездумье. Когда приносили баланду и люди, звякая консервными банками, бросались за пищей, она даже не поднимала головы.
Многие заключенные вынашивали планы борьбы с немецкой солдатней, думали об организации общего восстания и массового побега. В их числе была и высокая женщина, очень исхудавшая, уже не молодая, но и не старуха. Лет ей было около пятидесяти. Черты лица строгие и даже холодные. Взгляд спокойный, малоподвижный, в нем как бы выражалось убеждение, что ничего нового в этом старом мире нет. Она начала уговаривать заключенных установить очередь за водой и баландой. Почин ее имел успех, и, когда установился какой-то порядок, она почувствовала, что ухватилась за нужное звено, увидела перед собой и дело и цель. Как-то раз, сидя в одиночестве на чахлой траве и выбирая оттуда съедобные травинки, она вдруг запричитала: «А добрый мой, а хороший мой, почему же ты не приходишь забрать меня? Неужто забыл, как ты тосковал по мне двадцать лет и как дети не знали, какой ты, а я землю пахала и оглядывалась: может, ты меня как-нибудь видишь? А помнишь ты, как Томашик наш упал с дерева и говорить не мог?..» С тех пор она причитала каждый день, вспоминая всю свою жизнь, от своей девичьей молодости, от первой войны с немцами до этой ужасной второй, и люди, слушая ее причитания, узнали, кто она и что у нее на душе. Горькая доля! Отняли хату, иссушили молодость, а в зрелые годы — беспросветный труд. Вечная изгнанница на родной земле. Это была жена Сымона Ракутько. Ее причитания растравляли сердца и сеяли протест.
Люди откровенно рассказывали о себе. Народу было много, народ был разный, но всех объединяла беда. Однако в эти дни для Лизы не существовало внешнего мира. Как прикованная, она лежала у столба, а перед ней словно расстилался туман. Близкие и далекие звуки доходили до нее одинаково, как сквозь стену из ваты. От тоски ее спасало бездумье. Но вот, наконец, пришла и она — могучая, безжалостная тоска. И, как всегда у человека, эта боль души была страшнее физических мук. Тоска пришла внезапно в светлое солнечное утро. Вероятно, у Лизы начинался кризис, она впервые подняла голову, и тогда в этом мерзком загоне сплошным гулом прокатились возбужденные голоса. Около тысячи человек выстроились перед выходом из лагеря. Их угоняли на работу. Когда огромная толпа тронулась в путь и бесшумно скрылась в осенних полях, на всех повеяло смертной жутью.
К Лизе тихонько подошла жена Ракутько.
— Ну как, — промолвила она, — вот ты все лежала, а сегодня сидишь. Может, болезнь и покинет тебя?
— Мама! — крикнула Лиза, зная, что перед нею не мать. Это был голос тоски. Жена Ракутько вздрогнула и вернулась на место, сама не своя. Магическое слово «мама» потрясло их обеих, юную и старую. И, уткнувшись лицом в желтый песок, жена Ракутько зарыдала. Лиза просидела неподвижно весь день и всю ночь, окаменев от печали, вперив в пространство воспаленные, сухие глаза.
Я видел в детстве, как птица ударилась о телеграфную проволоку и, разбив грудь и крылья, кончалась на земле. В ее глазах, казалось, умещались скорбь и тоска всего мира. Какой же надо пройти путь от птицы к человеку! Взгляд Лизы изменился лишь на рассвете после той ночи, которой суждено было стать последней ночью ее пребывания в лагере.
На той же неделе, может, несколькими днями раньше, измученный страхом за Лизу, сомнением, отчаянием, кашлем, старый Невада подошел к цели своего долгого путешествия. Он уже давно, чуть ли не с самого начала, пробирался глухими тропинками, межами, целиной, где лугом, где полем. И чем ближе подходил он к этому удаленному месту, тем сильнее нарастало в нем чувство неуверенности и тревоги. Он столько раз спрашивал у людей об этом месте, и где оно, и кто в нем живет, и кто им владеет, что почти не искал дороги, а инстинктом угадывал, куда идти. Ноги его отяжелели, плечи ныли, он еле двигался, и вот наконец дотащился.