— А кто ты будешь? — вопросом ответила женщина, услышав его ломаную речь. — Ты, может, чех?
— А здесь есть чехи? — с придворным безразличием спросил он.
— Гитлеровцы везли куда-то чехов, так они взбунтовались, разбежались и бродят по дорогам, — доверчиво сообщила старуха.
— Я чех, — сказал Шредер.
— А если на Барановичи, то иди прямо по тракту до перекрестка, а там по шоссе.
Теперь он шел больше по ночам, а днем забирался куда-нибудь в укромное место. Земля уже порядком подмерзла, и ночи стояли долгие, темные. Картофель на полях замерз. Но неубранный хлеб хорошо высыпался из колосьев, и вокруг было много зерна. Иногда выглядывало солнце и слегка пригревало. Тогда земля начинала оттаивать и чернеть. Он жил в мире отрешенности и одиночества. Он прошел уже много и вдруг остановился, пораженный, подавленный. Предчувствие близкой гибели охватило его. В этот день было пасмурно, сеялась изморось, но к вечеру прояснилось и солнечный закат был чист. Алое небо ласкало глаз, и была неповторимая прелесть в каждой травинке, кое-где будто чудом уцелевшей в жнивье. В безмолвии гаснущего дня Шредер увидел прямо на дороге обломки машин и множество трупов немецких солдат. Он в ужасе прошел мимо и еще до темноты очутился перед огромным тополем. Боже! Он уже дважды видел его! Что это? Сон или роковая правда? Когда-то он упал здесь больной, и русский солдат-конвоир взял его под руку и повел дальше, туда, где в поле стояла одинокая сосна. Ах, боже мой! Тогда его положили в телегу и увезли. Он сидел на крышке дощатого гроба, и ему хотелось плакать. Как он был слаб! Как он был добр тогда! В нем что-то как бы сломалось, и душа его раскрылась перед теми, кто спасал его и склонился над ним с такой теплотой. И то, что он уступил велению сердца, погубило Гертруду, а теперь толкает в пропасть и его. Сможет ли он теперь быть твердым до конца и не обратиться к первому встречному со словами: «Хотя ты и не немец, но ненависти у меня к тебе нет. Пожалей меня».
В тоске и смятении он прошел еще шагов двести и увидел на обочине, у самой дороги, свежую насыпь. В нее был забит кол, а на колу доска с надписью: «Здесь зарыто сто семьдесят шесть немцев, которые приволоклись сюда топтать нашу землю и на этом самом месте подохли от партизанских пуль. Гитлеровцам собачья смерть. Читайте, немцы, и учитесь». Шредер прочел и отправился дальше. Перед ним был вымощенный булыжником поворот и столб с указателем: «На Сумличи. Шесть километров». Ничего не напомнила ему эта надпись. Шатаясь от усталости, он сел, а потом лег на землю. Тело его ныло, голова кружилась, от сильного кашля, казалось, разорвется грудь. Он лежал на Большом перекрестке и с горечью думал: «Видно, и мой час пробил. Моей Гертруде плохо там без меня».
Он повернул голову. Надпись на столбе уже еле вырисовывалась в сумерках раннего вечера. Он поднялся с трудом, неохотно. Прислонился плечами к дереву-гиганту и увял. И только приступы кашля порой вырывали его из забытья. Боже, как долго тянулась ночь! Четверть века, прожитая им после того, как он впервые побывал здесь, промчалась быстрее, чем эта кошмарная ночь.
Он сидел с восточной стороны дерева, и когда взошло солнце и осветило лучами его страшное лицо, пошевелился и встал. Надпись на дощечке снова бросилась ему в глаза: «На Сумличи». Он вздрогнул. Как странно! Никуда не уйдешь от судьбы! Это слово он писал когда-то своему сыну Густаву, готовясь умереть на чужбине. Там была ясноглазая девочка, поившая его молоком. Он не выдержал. Слово «Сумличи» причинило ему боль, и воспоминание о чем-то оскверненном и навек утраченном обожгло его душу. В порыве отчаяния он направился туда.
Возле Сумлич женщина везла дрова. По улице шла девочка, с ведром воды. Она с удивлением смотрела на сгорбленную фигуру незнакомца, еле-еле передвигавшего ноги. Деревья стояли без листьев, из ближайшей трубы струился прозрачный дым. Здесь жили люди. Шредер приблизился к девочке и, стараясь говорить по-русски, спросил:
— Это Сумличи?
— Сумличи.
— А немцев не слышно здесь?
— А ты кто?
— Чех.
— Немцев нет, тут наши. После того как начали лупить немцев на шоссе, они и носа сюда не кажут. Кукиш им!
— Значит, партизаны везде?
— Немцы только в городах остались.
Снова тревога и отчаяние хлынули в его душу и вытеснили робкое желание быть человечным. Подошла еще одна девочка, и новое чувство овладело Шредером. Страх за себя. Страх сменился растерянностью, ослаблением воли. Но разума он не терял. В то же время стремление как-то оправдать себя, убедить всех, что он человек хороший, не покидало его. Это был клубок обостренных противоречий. То ему хотелось крикнуть: «Густав, сын мой! Где ты? Где твои солдаты и величие фюрера?» То хотелось послать проклятье фюреру за то, что обманом привел его сюда, — и целовать этих девочек.
— Это чех, — сказала девочка с ведром второй девочке, только что подошедшей.
— Так чего же ты стоишь? — сказала вторая девочка Шредеру. — Если ты чех, так иди просись к людям в хату. Ты же стоять не можешь.