Рассудить нас должна была Салюте. Как она скажет, так и будет. А она не спешила. Задумалась и губы надула.
— Ничего не поделаешь, Алоизас. Все-таки водить тебе, — решила Салюте.
Алоизас покорно отвернулся к стене, а я рад-радехонек. Схватил Салюте за руку и зашептал:
— Побежали в сад, а? Я там такое место знаю... Ни за что не найдет!..
Мы с ней забрались в самую гущу разросшегося жасмина. Сидим, отдышаться не можем — так запыхались. Смотрим, как Алоизас нас ищет.
А он, между прочим, не собирается из кожи вон лезть. Послонялся по двору, заглянул туда-сюда, потом вынул из кармана свой противный браунинг, пальнул в воздух и заорал:
— Эй вы, разбойники! Держитесь! Ни одного не пощажу! Ну смехотура! — и он вразвалочку пошел прямо к нам.
— Подсматривал! Ясное дело — подсматривал! — зашептал я. — А я хотел тебе рассказать, что было на гулянье. И про «Орлеанскую деву», это драма... Пока он нас ищет... Пусть заново водит... Мы перепрячемся.
— А ты расскажи. Пусть Алоизас тоже послушает.
— Ему неинтересно, — я исподлобья глянул на своего соперника. А Салюте — тоже хороша: не понимает, что я только ей одной хочу рассказать, а этот Алоизас мне ни к чему, скорей бы проваливал в свой окаянный город. Никому он тут не нужен.
— Ну смех! — Алоизас растянул рот до ушей. — Сидят за кустом, как две квочки, и думают, что никто их не видит...
«Дать ему по шее, что ли?» — подумал я, но из куста вылез.
Я толкался во дворе, и было мне тошно. Даже с Барбоской побегать и то неохота. Скажет мама принести дров — несу, воды натаскать — пожалуйста, травы для свиней надергать — дергаю. Но все без охоты, через силу. А все — Алоизас. Сумел отравить мне жизнь, ничего не скажешь. Хоть он давно убрался восвояси, Салюте забыть его не может. Алоизас сказал то, Алоизас се, Алоизас обещал... Алоизас в цирк ходил, в кино... Алозаис да Алоизас. Будто больше никого на свете нет. Мне этот Алоизас даже сниться стал — подкрадывается, пугает, гонится... Я вышел со двора и сам не заметил, как очутился у Пятронеле. Она хлопотала по дому.
— Хорошо, что пришел, Пранукас. Я все жду, жду... А может, тебя мама прислала? За солью или еще за чем.
— Нет, я же обещал, вот и пришел...
— Ну, тогда садись, садись, — Пятронеле вытерла передником стул, придвинула его к столу. — Садись и рассказывай.
Я сел за стол, старушка устроилась против меня. Смотрит своими тусклыми глазами, выложила на стол руки с набрякшими синими жилками.
— Ну, как там оно было, Пранас?
— Где, бабушка Пятронеле?
— Как это — где? Ведь обещал мне рассказать про театр, про девушку эту Орлеанскую...
— А-а! — вспомнил я. — Правда, правда. Сожгли ее. На костре, бабушка Пятронеле.
— Живьем?
— Ага, живьем...
Вот и все, что я могу рассказать. Сам знаю — мало, неинтересно. А не получается. Что-то со мной такое делается. Иногда иду, а куда — не знаю. Или смотрю на что-нибудь, а не вижу.
Пятронеле покачала головой.
— Не хочешь рассказывать — не надо, можно просто так разговаривать.
Разговаривать — это значит, что Пятронеле будет сама что-нибудь рассказывать, а я буду слушать. Мне только того и надо.
— Давайте, тетенька, — обрадовался я.
— Вот, значит, как оно было, Пранукас... Давным-давно в одном далеком королевстве уродился богатейший урожай. Ну, небывалый! Рожь выше головы стояла, у пшеницы зерна что каменные, колос к земле гнули. Картошка — что ни куст, то лукошко. Озера да реки так и кипели — рыбе тесно было. В лесу на каждой ветке по птице, под каждым деревом по зверю... И люди там жили не тужили, безбедно-беспечально, сыто... Работали как могли-умели, в праздники гуляли, друг дружку не обижали, в согласии, значит, жили, в ладу... А все потому, что был у них король мудрый и добрый. Вот у короля того росла дочка, краше которой никого на свете не было. И соткали красавице королевне добрые волшебницы платье — белое, светозарное.
— Как у нашей Салюте! — обрадовался я.