Твердость, с какой прозвучал отказ, разом покончила с замысловатостью, украшавшей эту кухонную беседу, а заодно и с видами на отношения в последующем. До прощания с телом усопшего оставалось время, и Острецов провел его в размышлениях. Не пойдет в клуб, незачем, никто ему директор, и не очень-то приятно думать и вспоминать, когда речь заходит о подобного сорта людях и тем более когда на повестку дня выдвигается вопрос, не служит ли смерть добрым примером расплаты за их грехи и преступления. Но чуть ли не в последний момент образовалось внезапное решение идти, непременно идти: а ну как там будет Валечка? Кому же, как не ей, снимать всякие острые вопросы и выручать отнюдь не чужого ей человека, который бродит в тумане неведения и тяжко стукается лбом в мучительную проблему? Он перестал спорить с собой. Положим, Валечка в данном случае не более чем отговорка. А надо без обиняков и без всяких там уловок, без казуистики признать, что любопытно, чертовски любопытно побывать в клубе, где некогда стряслась с тобой беда, и повидать лежащим в гробу человека, по чьей вине ты надолго, если не навсегда, выбыл из строя. Ты подавал надежды и даже, живо интересуясь происходящим вокруг, бывал иногда в том клубе, а теперь директор, приказавший тебя избить, помер и лежит в гробу. И если сам тоже некогда подавал надежды, то теперь уже нет, с этим покончено раз и навсегда, и у тебя имеется прекрасная возможность глянуть на него - мстительно глянуть, торжествующе - в столь плачевном состоянии, ну да, мол, каково ему нынче и ведь поделом. Ты после той ужасной расправы не бывал больше в клубе, обходил его стороной, и причина, почему это было так, совершенно ясна. Ты стал другим, но если бы ты в клубе все же появился, наверняка нашелся бы человек, готовый шепнуть у тебя за спиной: а, это тот самый, которого избили, и не стыдно же ему опять тут шататься как ни в чем не бывало!.. Но теперь о каком же стыде может зайти речь? Да его вряд ли и узнают, настольно он впрямь стал другим. Сверх того, он, глядишь, снова преобразится, распрощавшись с негодяем директором, и на этот раз решительно и капитально, до того, что не то что в клубе, а и в куда более значительных местах сможет бывать, не опасаясь коварного и наглого шепота за спиной.
***
В фойе Острецов замешкался, как-то замельчил, немножко заметался. Действительность сводилась к тому факту, что близко, за дверью, стоит гроб с телом директора, и Острецов осознал, чего домогается от него эта действительность, - соответствия моменту, а если там, у гроба, он по каким-то причинам окажется в центре внимания присутствующих, то ничего иного нельзя и лишь то не запрещено, чтоб всеми силами показывать себя вполне самодостаточным господином. Стало быть, он уже взял на себя некую роль, и даже более или менее внятную роль. И тут еще не то странность, не то намек: вход в клуб украшают аляповатые афиши, свидетельствующие, что клуб полнится нынче театром, и это, по Острецову, лишало смысла вопрос, по зубам ли ему внезапно выпавшая на его долю роль. На первый план выступало соображение, что, не исключено, и его запишут исполнителем на тех афишах.
Хорошо бы приосаниться, принять независимый вид. Не успел Острецов толком порадоваться, что безобразия не случилось, не довелось ему на пороге клуба отбиваться от печальных и подлых воспоминаний, как некогда пришлось отбиваться от охранников, - а уже остановился вдруг рядом с ним, локоть к локтю, плечо к плечу, какой-то бормочущий себе под нос человек, высокий и тонкий, далеко еще старый. Острецов попробовал отлепиться, но не тут-то было, что-то клейкое содержал в себе (или на себе) этот тростниково гнущийся и тем же манером, должно быть, мыслящий человек, и Острецов почувствовал, что он едва ли не муха, некстати севшая на изготовленную промышленностью ему на беду липучку.
- Вы озадачены? Вы спросите, что я сотворил у гроба, да? - сказал человек и, поворотом шеи открыв снабженное отвратительной усмешкой лицо, мельком взглянул на Острецова; вдруг он каким-то могучим жестом взлохматил волосы на своей неожиданно, а главное - идеально круглой, как бы не совсем ладно приноровленной к угловатостям и кое-как намеченным неровностям тела голове. - Я... было дело... и раз уж представился такой случай, отчего бы ему и не быть, делу-то... Я, знаете ли, не раскаиваюсь, и если я почему-либо уже кажусь вам бесстыжим, то хоть кол у меня на голове тешите и как сахарную голову меня облизывайте, я не дрогну, ни на йоту себе не изменю и ни пяди не уступлю, потому как нимало не стыжусь того, что говорю... ни тем более того, что собираюсь сказать...Но взволнован, это правда. Покурим?
- А где же, друг мой, то, что здесь называют панихидой? - прошелестел несколько оробевший Острецов.
Внезапно он и его новый собеседник очутились на легко покрытой снежком аллее парка. Оба закурили.