В такие дни скиталец в своем вельботе проникается к морю каким-то сыновним, доверчивым чувством, которое сродни его чувству к земле; море для него — словно бескрайняя цветущая равнина, и корабль, плывущий вдали, так что одни только мачты виднеются над горизонтом, пробирается как будто не по высоким волнам, а по высокой траве холмистой прерии; так лошади переселенцев на Дальнем Западе тонут в удивительном разливе зелени по самые уши, которые одни только настороженно поднимаются из травы.
Узкие, нехоженые лощины, голубые, мягкие склоны холмов; когда певучая тишина воцаряется над ними, ты, кажется, готов поклясться, что видишь усталых ребятишек, что, набегавшись, спят на полянках, а кругом сияет радостный май и лесным цветам пришла пора распускаться. И все это сливается с ощущением таинственности в твоей душе, и вымысел встречается с действительностью, и, взаимно проницая друг друга, они образуют одно нерасторжимое целое.
Подобные умиротворяющие видения — как ни мимолетны они — оказывали свое воздействие, пусть также мимолетное, даже на Ахава. Но если эти тайные золотые ключи отмыкали двери к его тайным золотым сокровищам, то стоило ему дохнуть на них, и они тут же тускнели.
О зеленые лощины! О бескрайние ландшафты вечной весны духа; здесь — хотя убийственный суховей земной жизни давно уже спалил вас, — только здесь может еще человек валяться и кататься, точно резвый однолеток в клевере поутру, и одно какое-то мгновение ощущать на своих боках прохладную росу бессмертной жизни. Если бы только, о господи! эти благословенные минуты затишья могли длиться вечно! Но путаные, обманчивые нити жизни плетутся утком по основе: прямо — штили, поперек — штормы; на каждый штиль — по шторму. В этой жизни нет прямого, необратимого развития; мы движемся не по твердым ступеням, чтобы остановиться у последней, — от младенческой бессознательности, через бездумную веру детства, через сомнение подростка (всеобщий жребий), скептицизм, а затем и неверие к задумчивому отдохновению зрелости, которое знаменуется словами «Если б». Нет, пройдя одну ступень, мы описываем круг еще и еще раз и всегда остаемся одновременно и младенцами, и детьми, и подростками, и мужчинами с вечным «Если б». Где лежит последняя гавань, в которой мы пришвартуемся навеки? В каком горнем эфире плывет этот мир, от которого и самые усталые никогда не устанут? Где прячется отец подкидыша? Наши души подобны сиротам, чьи невенчанные матери умерли в родах; тайна нашего отцовства лежит в могиле, и туда мы должны последовать, чтобы узнать ее.
В тот же самый день, глядя за борт своего вельбота в ту же самую золотую глубину, Старбек тихо промолвил:
— О бездонная, неизъяснимая прелесть, какою любуется любовник во взгляде своей возлюбленной! Не говори мне о твоих острозубых акулах и о твоем людоедском коварстве. Пусть вера вытеснит истину, пусть вымысел вытеснит память, я гляжу в самую глубину, и я верую.
А Стабб подскочил, точно рыба, сверкая чешуей в золотистом свете:
— Я Стабб, и всякое бывало в моей жизни; но вот я, Стабб, клянусь, чтоб Стабб всегда и везде был весел!
ГЛАВА CXV. «ПЕКОД» ВСТРЕЧАЕТ «ХОЛОСТЯКА»
И в самом деле веселое зрелище открылось «Пекоду» вскоре после того, как был выкован гарпун Ахава.
С подветра шел нантакетский китобоец «Холостяк», на котором только что закупорили последний бочонок и с грохотом закатили его в переполненный трюм, и теперь, по-праздничному разукрашенный, он радостно и чуть-чуть хвастливо обходил широко раскинувшиеся по промысловому району корабли, прежде чем лечь на обратный курс.
На мачтах у него стояли трое дозорных с длинными развевающимися по ветру красными лентами на шляпах, за кормой висел днищем книзу праздный вельбот, а на бушприте раскачивалась длинная челюсть последнего забитого ими кита. И повсюду на снастях были подняты сигналы, вымпелы и флаги всех мастей. На каждом из трех обнесенных плетеными загородками марсах стояло с боков по две бочки со спермацетом, а над ними на топ-краспицах виднелись узкие бочонки все с той же драгоценной жидкостью, и на грот-мачте висела бронзовая лампа.