Читаем Моченые яблоки полностью

Вопросов всегда уйма, но разве их на собрании решают? Их решают, пока пьют чай с принесенными из дома бутербродами, сидя на высоких круглых табуретах у прессов. Или в конторке, сгрудившись у стола, за которым, подперев голову и словно никого не слушая, сидит Софья Владимировна, которая, однако (всем известно!), не только слышит, что именно говорит каждая, но и то, что она, возможно, и не говорит, а только думает.

Лиде тридцать семь лет. Детей у нее больше не будет. Два выкидыша и мертвый ребенок. Ей его даже не показали. С Чичагиным когда-то ничего не дождалась — ни семьи, ни радости, а здесь-то почему так обошло судьбой?

В цехе, когда пришла из больницы, на нее смотрели с жалостью, а она, чтобы не заплакать (каждую минуту хотелось заплакать), ходила, глядя высоко поверх голов.

— Ты чего это гордишься, Лидка? Ни на кого не смотришь, — сказала сменщица Рая Поспелова.

— Раечка, Раечка, не трогай меня, а то я заплачу, — скороговоркой произнесла Лида, торопливо запихивая в сумку-косметичку расческу, помаду, пудреницу.

— А дневки пересчитала?

— Нет, — покачала головой Лида.

— Ну ладно, я за тебя пересчитаю, — сказала Рая, — иди уж, раз тебе надо.

Разве ей надо? Ничего ей не надо. Сегодня она поедет домой на метро. Когда была беременная, в метро не ездила, ездила в трамвае. Однажды стало плохо в метро, с тех пор не ездила, боялась. А теперь чего ж бояться?

Лида доехала до «Невского» и вышла на канал Грибоедова. Вчера при Аньке Мартышевой делала вид, что ей все безразлично, а сегодня целый день ждала, не придет ли опять Чичагин в цех. Когда Рая спросила ее: «Ты чего ни на кого не смотришь?» — чуть не разревелась от стыда и жалости к себе: дура, дура, господи, какая дура! Целый день ждала, глаза проглядела, а ему наплевать на нее. Как тогда, так и сейчас. Для него все исчезло, как не было. Сияли майоликовые цветы на стене, и вот уж нет тех цветов. Так и здесь — ничего нет.

Лида пошла вдоль канала и мимо Михайловского сада вышла на Марсово поле. Цвела сирень, оглушительно кричали воробьи, ссорились из-за насыпанных кем-то крошек. Лида поискала в сумке и вытащила бутерброд. Сегодня даже чай пить не пошла, пили в комплектовке, а ей не хотелось уходить из цеха: вдруг придет? Господи, какая дура!

Она раскрошила хлеб воробьям, а сыр съела сама. Скамейка была еще теплой, но солнце уже пряталось за крышу Ленэнерго. Лида плакала, вытирая слезы ладонью, и сыр делался соленым от слез.

Марата Васильевича Чичагина не так-то просто было вывести из душевного равновесия. Даже когда случались неприятности, он умел не теряться и не впадать в панику. Считалось, что Чичагин — мужик волевой, выдержанный. Сам он знал о себе другое, знал, что ему просто наплевать на все, но никто об этом не догадывается. Одно выводило его из себя — Алькины слезы. Когда дочка плакала, он становился слабым и несчастным и готов был делать что угодно, лишь бы ей снова стало хорошо.

Но вчерашние ее слезы из-за какого-то паршивого кожаного пальто не размягчили его, а, наоборот, озлобили.

«Привыкла веревки из меня вить», — думал он с раздражением.

Дома, когда приехал после затянувшегося в парткоме совещания, никого не было. В кухне на столе стояла кастрюля, и к ней прислонена записка:

«Мы с Алей поехали к Зое. В кастрюле окрошка, в холодильнике рыба, разогрей на сковородке. Таня».

«Разогрей на сковородке! — все с тем же раздражением подумал он. — Неужели я не догадаюсь, что разогреть надо на сковородке. Не на тарелке же!»

Зоя — портниха, живет у черта на рогах, значит, Татьяны и Альки весь вечер не будет дома. Тем лучше. Он включил телевизор и босиком по нагревшемуся за день линолеуму пошлепал в ванную.

«Что же в закройный сегодня не зашел? — вспомнил он, стоя под душем. — Ведь хотел посмотреть — неужели это она так изменилась? Прямо красавица, хоть куда».

Сквозь шум воды было слышно, как в квартире кто-то разговаривает. «Вернулись», — подумал Марат Васильевич с сожалением. Но когда выключил душ, понял, что разговаривал телевизор.

За весь вечер Чичагин больше не вспомнил о Лиде Михайловой. И на другой день не вспомнил, и на третий. Вспомнил только на четвертый, увидев ее фамилию в списке кандидатур, выдвигаемых на Государственную премию.

Директора Евгения Константиновича Ершова вызвали в Москву, и список принесла Чичагину заместитель секретаря парткома — высокая худощавая женщина, с какой-то всегдашней унылостью на лице. Она — Чичагин помнит — и в юности была такой. Тогда еще работала в КИПе — лаборатории контрольно-измерительных приборов — и была там комсоргом, потом членом комитета комсомола. Чичагин, давая ей рекомендацию в партию, писал: «Активная, инициативная». А какая она активная? Смех! Унылая аккуратистка, все бумаги подшиты, скреплены… И вот — поди ж ты! — заместитель секретаря парткома. «Как Ольга-то с ней ладит?» — подумал Чичагин.

В списке стояли три фамилии, требовалось оставить одну.

— А какие соображения были у Евгения Константиновича и Ольги Петровны? — спросил Чичагин.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже