Три месяца назад Бартош вернулся из ГПУ и тотчас же пришел к ним. Леля смотрела со страхом: какой он теперь? Бартош улыбнулся своей доброй улыбкой и сказал на ломаном русском: «Прежде чем мы начнем спорить с вашим мужем, я осмотрю девочку», — и вынул из кармана трубочку стетоскопа. В глазах у Лели слезы. Неужели можно остаться таким же, побывав в ГПУ?
— Вы знаете, я не трус, — Бартош усмехнулся. — Генрих может это подтвердить. Я не трус, нет, я ничего не боюсь, но случилось нечто худшее: я перестал понимать.
И он снова улыбнулся, склоняясь над Ирмой. И та улыбнулась ему в ответ.
— О-о, — сказал Бартош и спросил так, как когда-то спрашивал Лелю Иероним Бош: — Ist alles gut?[3]
…Перестал понимать. Еще бы! Разве это можно понять? Забирают партийцев. Кто? Партийцы. «Это разъяснится, — говорил Генрих. — Какие-то преступные ошибки. Но ты должна быть готова — меня тоже могут забрать». — «За что?!» — «Ах, за что? — морщится Генрих. — За что забирали Бартоша?» — «Но его отпустили». — «И меня отпустят, не волнуйся».
Она не могла спать по ночам: вдруг придут? Она знала: за Бартошем приходили ночью. Генрих спал, она вставала, подходила к Ирме, снова ложилась и опять вставала, выходила в кухню. Там в маленькой комнате при кухне спала домработница Шура.
— Вы че, Елена Николаевна? — вскакивала она. — С Ирмой че?
— Да нет, нет, спите, Шура. Я так.
Но, видно, Шура понимала то, о чем не говорилось вслух.
— Да вы че, Елена Николаевна, до смерти ничего не будет.
В Наркоминделе Леле уже не поручали встречать иностранцев и перепечатывать документы с грифом «Секретно», «Совершенно секретно». Иван Данилович Анисимов, встречаясь с ней в лифте или в коридоре, никогда не здоровался и смотрел как на незнакомую. Впрочем, это происходило чрезвычайно редко: Анисимов теперь большой начальник и увидеть его можно только случайно.
А вот непосредственный Лелин начальник — тот улыбался приветливо, шумно раскланивался и вдруг сказал однажды:
— Елена Николаевна! Поискали бы вы себе другую работу, ведь вам выражено недоверие…
— Почему? — изумляется Леля.
— Что ж вы так изумляетесь? — приветливо улыбается начальник. — Ваш муж — иностранец.
— Но он коммунист! — восклицает Леля.
— Но он иностранец, — мягко настаивает начальник.
Леле хочется спросить: «А как же тогда пишут в газетах, что СССР — родина всех трудящихся?» — но она сдерживает себя и ни о чем не спрашивает.
На другой день ее вызывают к Анисимову. О, этот разговор с Анисимовым! Не разговор — никакого разговора не было.
…По необъятному ковру она подходит к необъятному столу, за которым сидит бритый наголо Анисимов и что-то быстро пишет. Не поднимая головы (как он догадался, что она уже подошла? Загадка!), он говорит Леле:
— Вы должны подать заявление об уходе, в противном случае мы вас уволим.
Произнеся это и не взглянув на Лелю, он встал, подошел к стене и вдруг исчез в ней. Может быть, следовало испугаться? Утопая в толстом ковре, Леля пошла к обитым войлоком двойным дверям кабинета. Уже стоя в дверях обернулась: Анисимов, тускло сияя лысым черепом, все так же, будто и не исчезал никуда, сидит за столом и что-то быстро пишет.
Леля оставила начальнику заявление и навсегда ушла из Наркоминдела, в котором прослужила десять лет.
«Интересно, знает ли Мура обо всем этом?»
А забрали Генриха на работе. Вместо него вечером позвонили в квартиру те, что явились с обыском.
Леля и Шура как раз купали Ирму, в ванной лилась вода, и они не слышали звонка, услышали только резкий стук в дверь.
Ирма расплакалась. Побледнев, Леля вышла. «Че ж вы ребенка пугаете?» — крикнула Шура. Леля спиной плотно прикрыла дверь и вытерла мокрые руки о халат.
Так, в халате, кое-как накинув поверх шубу и платок, не обращая внимания на изумленные возгласы Шуры, она выбежала, когда все кончилось, из разоренной комнаты и побежала по улице к бульвару, не понимая, куда бежит и зачем. Обогнув памятник Гоголю, устремилась вниз к Пречистенским воротам, на ходу наклоняясь к сугробам, хватала рукой снег, запихивала его в рот, обжигаясь холодом, чтобы не выть, потому что все время хотелось выть, выть страшно, в голос. Мыча, как от боли, запихивала снег, давя этот вой, эти рыданья, и все бежала, бежала.
«Ирма!» — вдруг вспыхнуло в мозгу. Куда же она бежит, у нее же Ирма!
Леля остановилась. Вокруг лежал чистый московский снег, сверкая под редкими фонарями, по обеим сторонам бульвара звенели трамваи. Она тихо заплакала и медленно пошла назад, вытирая нос и глаза рукавом шубы.
Генрих пробыл в ГПУ восемнадцать дней. «Как ты бежала по Пречистенскому бульвару, мне никогда не забыть», — писал он ей в письме спустя несколько лет.
Потом как будто все успокоились. Или так казалось? У всех работа, дети, ежедневные дела. В Москву приехали мать Генриха и его младший брат. Если бы их не удалось вывезти, брат конечно же попал бы в застенок. В Венгрии фамилия Гараи навсегда в черном списке.
Поезд застревал. Генрих нервничал, опаздывал на совещание в наркомате. В это время, в тридцатом году, уже заведовал отделом в газете.
— Ну иди, я останусь, — говорила Леля.
— Ты же их не узнаешь…