Отец поселился в боковушке, стараясь занимать в доме как можно меньше места. Говорил мало, работал много, но пил по-прежнему. Пристрастился к рыбалке и Толю пристрастил. В воскресенье, задолго до рассвета, уходили на водохранилище — семь километров, возвращались всегда с уловом, разморенные, довольные. Эти воскресные рыбалки с сыном, должно быть, были отрадой для отца. Вообще только с Толей он чувствовал себя легко. С остальными был молчалив, насторожен. На Лилю совсем не глядел, будто не его.
Серафима Семеновна приглядывалась к мужу словно издали, ни разу по душам не поговорили. Да и где говорить — кругом дети. Когда-то ночь все решала. Теперь и ночи нет. Да и чего теперь решать? Все, видно, решено уже.
Саша поехала в областной город поступать в техникум. Это мать так хотела, чтобы Саша училась. Еще хотела, чтобы она уехала. Хоть на время. Но этого самой себе даже не говорила. Как можно! Хотеть, чтобы родное дитя из дома уехало! Это ж кем надо быть?
Но устала видеть, как Саша злобится на отца. И чего, казалось бы? Она-то, Саша, помнит ведь, каким отец был. Это малышам не достались ни его ласка, ни приветливость, ни самоделки-свистульки. А Саша-то помнит — так хоть память бы эту любила. Вот Катя другое дело. Катя жалеет отца. Серафима Семеновна слышала, как Катя сказала однажды старшей сестре:
— Злая ты, Сашка! В кого это ты такая злая?
Серафима Семеновна терзалась: «Это я виновата. У Саши и детства, считай, не было. Всегда за старшую, всегда в ответе. Бывало, прибегу с фабрики — сразу ей выговор: почему Толька нос расквасил, почему куры не кормлены?.. Кто ж ее лелеял-холил? С нее только спрос был».
Теперь, когда Саша приезжала из города домой (в техникум она не поступила, устроилась в ателье ученицей), Серафима Семеновна не знала, куда ее и посадить. Делать ничего не разрешала, когда та однажды собралась вымыть полы, отобрала ведро и тряпку: «Катька вымоет!»
Саша перед зеркалом подводила карандашом брови, надевала резиновые сапожки на каблуке (в поселке еще ни у кого таких не было), выходила за калитку. Там ее уже ждали подруги.
— В дэка, видать, пойдут, — говорила мать, обращаясь к Кате. — Погляди-ка, наша Саша самая справная.
Катя отрывалась от книг, подходила к окну. Девчонки шли гуськом через луг, Саша — в сапожках, остальные — босиком по холодной сентябрьской траве. Туфли берегли, несли под мышкой.
Вечером поселок засыпал рано, кое-где только светились окна. Вот и привыкли к поселку, а когда-то казалось: ни за что не привыкнуть. Даже люди здесь выглядели иначе, чем в деревне, ожесточенные какие-то, неприветливые. Да и что поселок? Ни деревня, ни город. Как и жить-то здесь, не поймешь. Вот Саша говорит: «Какая еще горница, мам? Прямо как в деревне!» А сами вчера собрались вечером около Мишкиного аккордеона «елецкого» плясать. Чем же не деревня?
И все-таки чувствовалось: не деревня. Нет того уважения к пахоте, к скотине. Да и где пахота? Один огород. Мужики и вовсе от земли отстали: работа и шалман — вот и день прошел…
— Мам, — прервала эти мысли Катя. — Давай я тебя грамоте выучу!
— Бог с тобой, Катя! — засмеялась Серафима Семеновна. — Где уж мне на старости лет!
— А зато уедет Толька — будешь ему письма писать.
Толя как раз собирался на курсы машинистов.
— Да я и не пойму ничего, Катя, — сопротивлялась Серафима Семеновна, но что-то молодое, озорное шевельнулось в душе: попробовать, что ли, в самом деле! Что я, как лошадь темная? — Только так, чтобы ни батька, ни Саша не видели.
— Так их же нет, давай сейчас и начнем!
«Привет из дома Толя у нас все живы здоровы чего и тебе желаем сыночек дорогой мама отец Саша Катя Соня Лиля…»
Это письмо лежит теперь у Кати. Первое письмо, которое мать написала сыну неровными печатными буквами, а Катя приписала внизу:
«Толя, это письмо пришли обратно. Мы с мамой учимся писать, а это пусть ей на память».
Чего только не хранит память! В деревне крестная говорила, бывало, смеясь, когда Серафима наряжалась, чтобы идти на гулянье «елецкого» плясать:
— Ты чего, девка, идешь искать? И искать-то нечего! Твой криворот не проедет мимо ворот!
Не проехал. Свадьба была нешумная — шумных тогда уже не играли, богатство прятали, чтобы не попасть в кулаки. Да и какое богатство: одна корова, одна лошадь, их не спрячешь. Прятали Серафимины полушалки, жакеты плюшевые, меховые, подзоры, покрывала. Жених Алексей Кашин был нездешний — из-под города, здесь, на соседнем хуторе, его тетка жила.
Первый ребенок умер от дифтерита. Это сейчас — дифтерит, тогда говорили — глотошная. Было ему семь месяцев, покрестили Петей, Петром. Волосики светлые; когда умирал, они прилипли ко лбу, так мучился. Был бы врач, может, спас бы. Врача не было.
— Чего жить в этой дикости? Уедем! — говорил муж. — Здесь все дети поумирают.