Читаем Моченые яблоки полностью

Принимая назначение в «Орбиту», Дмитрий Федорович Архипов попросил о двух вещах: чтобы разрешили взять с собой Панченко и Брунштейна и назначили Льва Гавриловича, если он согласится, заместителем директора по науке. Вторая просьба, судя по всему, не понравилась: на Кутса были обижены.

— Хорошо. На первое время, — сказал хозяин кабинета и нажал кнопку справа на пульте.

Архипов увидел входящего в кабинет Кутса (оказывается, он был здесь!) и поразился его старости: погрузнел, поседел, неужели ему только шестьдесят? А выглядит старше.

Митя Архипов, которого Кутс знал студентом, изменился очень мало: все так же похож на спортсмена, тот же стриженый ежик темных волос над высоким лбом. Вот только лоб теперь прорезали морщины.


…В сущности, тогда в том огромном кабинете с широкими окнами, выходящими прямо в небо, Архипов сделал первый неверный шаг из всех последующих неверных шагов, которые в конце концов привели к тому, что теперь случилось.

Он не был истинным ученым, несмотря на степень, статьи, монографию. Ученый, считал он, это — судьба, характер, это на роду написано. Он не таков. «Вот Кутс — прирожденный теоретик, а я — практик. Разве Кутс растерялся бы сейчас, если бы ему предложили уйти? Да никогда. Плевал он на должности и на все, что с ними связано».

Именно эта независимость Кутса кого-то бесконечно раздражала. «На первое время, — сказали Архипову в ответ на его просьбу оставить Кутса в «Орбите». — На первое время». А Кутс до сих пор работает, и Дмитрий Федорович не представляет себе, как он мог бы с ним расстаться.

— Вы готовите резерв на заместителя по науке? — спрашивали его в Комитете.

— Льва Гавриловича когда провожать собираешься? — спрашивали в райкоме партии.

Что-то бесстыдное было в этих вопросах.

— Что тут бесстыдного? — удивлялся Первухин. — Это диалектика, элементарная логика жизни.

Любая сложная проблема представлялась Первухину элементарной. Это раздражало.

— Странно, почему так? — сказал как-то Игорь Михайлов. — Казалось бы, спокойный, невозмутимый мужик в роли секретаря парткома — что может быть лучше?

— Лучше, когда человек иногда нервничает, волнуется, даже горячится, — ответил Архипов. — Он тогда живой, понимаешь? А Первухин — мертвый, ему, как покойнику, все безразлично.

— Ну, не скажи, — возразил присутствующий при разговоре Зяма. — Ему не все безразлично. Я видел, как он с женой обои в магазине выбирал. Это, доложу я вам, была картина: сколько экспрессии, какой блеск в глазах!

…У Первухина, однако, всегда такой вид, будто он знает нечто такое, о чем другим, в том числе и директору, знать не положено. Долгое время Дмитрий Федорович, наблюдая эту странную манеру держать себя, в самом деле считал ее только манерой. Но потом понял: Первухин ничего не делает зря. Все ходы у него заранее рассчитаны и с кем-то несомненно сверены. Вот хоть эта история с Пучковым…


Ксения Георгиевна встает раньше всех. Пока закипает чайник, она стоит у окна кухни и смотрит на глухой серый брандмауэр и венчающие его колонны. Дом возвышается над переулком, и с его верхних этажей видно далеко, до самой Садово-Кудринской. Она это знает, потому что жила в этом доме еще тогда, когда площадь Восстания называлась Кудринской, а улица Воровского — Поварской. Всю жизнь жила в этом доме с тех пор, как приехала в Москву в двадцать третьем году.

Сначала поселилась у дальней родственницы. Та служила машинисткой в Народном комиссариате национальностей, в Трубниковском переулке. Туда же по ее протекции пришла работать и Ксения Георгиевна. Помогло знание языков: она знала немецкий и французский. Французский, впрочем, был не нужен, а немецкий пригодился. Ее взяли в сектор, который занимался созданием Немреспублики в Поволжье.

В том же доме Наркомнац выделил ей комнату. Дом был большой, со множеством подъездов, в которых пахло лифтом. Лифт часто застревал между этажами, но зато роскошно сверкал полированными дверцами и зеркалами.

В двенадцатиметровой угловой комнате на шестом этаже стоял кожаный диван с бронзовыми грифонами — остался от старых хозяев. Первое время диван служил и столом, и шкафом — в комнате больше ничего не было. Высокое окно выходило в соседний двор, и было видно далеко, до самой Поварской.

Когда вернулись с Лялей после войны, в переулке, недалеко от угла, где когда-то стояла чугунная тумба — старая коновязь, начинали строить многоэтажный дом. Строили его пленные немцы. Ксения Георгиевна помнит, как смотрела на них: «Вот какие. А где же тот с перекошенным, орущим ртом, который убил Толю?»

Она смотрела с ужасом на этих людей, но не находила в душе своей ненависти к ним. Были они жалкие, нестрашные. Однажды, проходя мимо стройки, услышала: «Madame, haben Sie eine Zigarette?» И она открыла сумку и молча отдала пленному почти целую пачку папирос, боясь взглянуть в его лицо.

Она никому об этом не рассказала, а ночью плакала тихонько, чтобы не разбудить Лялю, вспоминала, как свекровь ползла к дому Семянниковых, возле которого со странно подвернутой ногой лежал мертвый Толя.

Перейти на страницу:

Похожие книги