— Какими!.. Обыкновенными… Чтоб перейти к нему.
— Так ведь он старик!
— Ясно, не вьюноша… Для пригляду и нужна.
Чесноков взял табакерку — вроде бы работу внимательней рассмотреть. А Паня, глядя, как он вертит ее, пояснила:
— Старинная. Аркадий Онисимович сказывал, особенный мастер делал. Золото, а это саморог.
— Смарагд.
— Может, и так. Вот кавуна от кавунихи враз отличу. — И Паня щегольнула своей наукой: — Есть кавуны и есть кавунихи. Кавунихи и бокастее, и слаще, пятно у них ширше, кожа червленее. Мякоть халвой рассыпается.
— А после окажется — не для пригляду, — заключил Чесноков и положил табакерку.
— Ты про что?
— Про генерала твоего, жениха!
— Ну вот, ничего и сказать нельзя. Может, я пошутила…
— Что же не переселяешься? Будешь довольна. Генералы — тоже живые люди. Он мне сам говорил: «У моего Мирончика написано в паспорте: «элегантный карий глаз». Хоть бы, Федя, про меня кто-нибудь так сказал».
— Человек поделился, что особенного! Небось сам-то не прочь парой обзавестись.
— К браку по расчету вашей сестре не привыкать.
— А то мужчины святые.
— Да я, если хочешь, пять раз мог бы жениться! Меня даже врачиха со степенью охаживала.
У Пани душу словно кошки закогтили.
— Что ж токуешь?
— А то ж! Обжегшись на молоке, дуют на корову.
— Ох, тебе бы насмешничать… Так и знай: кто больше других пастится…
— Чего-чего?..
— Пасть, значит, разводит для шума, тот и при любови нос воротит.
— «Любови»… — передразнил Чесноков. — К твоему сведению, и без любви неплохо обходятся. Когда я в бальнеологическом отделении устанавливал приборы, насмотрелся, как сестры окручивают пациентов. Комедия…
— Вот и набирался б ума.
— Мое дело электрическое. Аппараты ой-ей-ей! С лифтами не сравнить!
— Что ж сбежал?
— Указчиков много. Я не разбираю, где начальство, где кто, ну и пошло-поехало…
— То-то и видно, характер у тебя ерепенистый. Гляди-и-и, не запеть бы зябликом.
Сердечно сказала Паня, а Чесноков обиделся. Паня скорей объяснять:
— Чего надулся? Я ведь уважаю, когда правду говорят. Вот не согласна, что мебель тут плохая, а все равно от души сказано!
— Дело, конечно, твое, можешь слушать, а можешь — тьфу. Но совет мой таков: если уж под коня, то под хорошего.
Как ушел Чесноков, Паня вмиг погасила на кухне огонь, обеспокоенная, раскинула на мраморном столике карты. Легли они рядком за червонным тузом, а в колоде остался бубновый король. Глядит на них Паня, а все не может забыть, как честил Чесноков генеральскую мебель.
«Такой-то рай! А пригласи его к себе, что про рухлядь мою скажет? Ведь и стола приличного нет…» После войны перевезла она барахлишко из деревни, кое-что отделила свекру, когда муж под машину попал, а новой мебели не прикупала.
Задумалась Паня. Вспомнила хлопотливых подружек. Пекутся они об уюте, а она все генеральскую квартиру убирает.
«Ишь ты, если уж бросаться под коня, то под хорошего! Без тылов-то много не набросаешься». А карты показали на дорогу, хлопоты и казенный дом. Вот и решила Паня приглядеть гарнитур.
Приглядеть-то она приглядела, но ведь купить не просто: деньги нужны. Или копи, или в долг бери. Легко сказать — копи! А с чего?.. Взять же в долг Паня боялась. При ее доходах, да с непристроенной дочерью, которую после техникума занесло в Ухту на работу, да со стариком свекром долги совсем лишнее. Все же пошла она в магазин и записалась в очередь.
И вот отметилась как-то Паня в списке, рогатину против фамилии застолбила, и понесло ее в магазин полюбоваться на выставленный гарнитур. Незнакомая гражданка маленького росточка, быстроглазая такая, рядом притерлась, мебель расхваливает.
— Не маркая, блестит вся, смотрись вместо зеркала.
Паня слушает, улыбается.
А когда совсем размякла у нее душа, гражданка и подточи:
— Не желаете открыточку? Устрою!
Знала Паня, куда гнула гражданка. Придешь с этой открыточкой в магазин — и никакие таблички «Продано» тебе не помеха. «Просим выкупить в течение недели. Ваша очередь подошла». И продавцы не нервничают, и шоферы тебя заманивают, и грузчики не гонят с дороги.
— Сколько просите?
— Один к одному.
Ничего не сказала Паня, лишь головой покачала: тоже ловкачка, не холивши, не боливши, хапнуть за очередь как за саму мебель. «Ты помахай метлой, как я, лед поскалывай, повставай чуть свет…» Но совестить гражданку не стала: улетучилась та.
Мела как-то Паня улицу и не о дочери думала — а все о продувной гражданке. Не то чтобы осуждала ее — ну, может, самую малость, — больше дивила легкость, с которой гражданка зарабатывала свои деньги. Поделилась с напарницей Крюковой.
Эта ничуть не удивилась:
— Ну и правильно! Красиво жить не запретишь! Не побираться же всем Христа ради!
Завертелось в Паниной голове: «А я-то чем хуже? Пяток открыток продать — и не надо валандаться с бутылками, макулатурой! Один к одному не стану просить, а полусотка — по-человечески». Не без того, чтоб про совесть не вспомнила («А люди что скажут?»), но это как-то так, между прочим — нашло и пропало.