— Здравствуй, вольний степняк, перекати поле, — произнес Хушан медленно, и недовольно. — Зря вы мне кланяйтесь. Сперва племяннику моему — Вэрагне — кланяйтесь, а уж потом мне. Он бивересп, под его правой рукой семь тысяч семей, под левой — еще три. Он правой рукой может собрать семь тысяч эти в горсть и бросить. Тогда зашатается земля….
Тогда только подал голос Вэрагна, и голос его не был похож на медленный и тяжелый разговор Хушана, напротив, он был легок и скор, и играл как весенний воздух, или рябь на воде:
— Это войско мой отец собрал, — произнес молодой князь. — Я такой чести ничем не заслужил.
— О, бивересп! — произнес Салм — во всех концах земли говорят о твоем уме, и твоей рассудительности. Ты и скромен, как я вижу. Теперь я вижу — ты и вправду можешь зваться мобедом!
Хушан скривился:
— Ормазд ничего не дал мне в награду за служение. Не верю я в него. И в курганных богов не верю. Мой род угасает, пастухи режут мои стада хуже волков, мои витязи бросили меня в тяжкое время и лесной народ, который служил нам много колен, теперь требует у нас земли и воды! Где же ваши боги?
— Ормазд послал тебе могучего зятя и мудрого племянника, — произнес Салм. — Твоя сестра вышла замуж за грифона и родила барса.
— Ты складно умеешь говорить, — смягчился Хушан. — Хороший ли из тебя сказитель?
— Я знаю множество песен, сказок и забавных историй, — Салм говорил быстро, умело подражая горскому выговору. Он заливал в уши князя самый сладкий из ядов и пускал в ход самые тонкие чары природу которых Ашпокай так и не смог понять.
Но чары эти действовали, и очень хорошо.
— Заходите с нами в шатер, — говорил Хушан. — Выпейте кислого молока. Лесной народ прислал мне в подарок мед, а он бьет в голову куда сильней молочного пойла.
Воздрух в шатре был хмельным и кислым. Ашпокай никогда не пил так много араки. Его скоро развезло, и он испугался, что станет похож на того спящего-наяву, что пытался схватить его за ногу. Кто-то снова и снова подносил ему плошку или флягу, и ум его быстро заволокло дымкой. Он краем глаза видел хунну, которые тыкали в него пальцем и смеялись. «Неужели я так пьян? Хунну враги… Я пью и ем рядом с ними…». Но тут же он вспомнил вчерашнее наставление Салма: «Там будут они… эти псы. Смири время свой гнев на. Не показывай свою ненависть. Мы гости и они гости, мы разбойники, нам до хунну дела нет. И не смотри Харге в глаза».
Когда Ашпокай с трудом отодвинул полог шатра, он увидел звездное уже небо, караванщиков, молодых волков, горцев возле огней — все уже были пьяны. Над красным жаром, над распаренными, взволнованными лицами разносилась новая песня Соши:
— Тиштр, звезда пастуха,
Над моей стоянкой не горит.
Третий год луга родят соль.
Правда ли, что есть лучше края?
Ашпокай глянул дальше, в сумерак, и увидел как в этой темноте в стороне от шатров… отвратительное что-то шевелилоись, урчало, скулило. Торопливо двигались мощные челюсти, шершавые языки елозили по костям, кости трещали и лопались, — на миг Ашпокая даже захватила эта едва различимая возня. Он вздрогнул, когда над самым его ухом раздался голос Салма:
— Посмотри, какую мерзость завел князь в своем стойбище.
Они оторвались от еды и уставили свои кровавые рыла на свет. Издали их можно было принять за собак, но то были не собаки.
Свора… стая….
— Так это же… — произнес Ашпокай, не веря своей догадке. Он был уже трезв от этого зрелища.
— Да. Это они. Ты все правильно понял… — Салм шумно высморкался, и сплюнул, словно пытался со слизью выгнать из глотки еще что-то еще более гадкое. — Ты смотри… жеребенка жрут.
«Отчего не слышно лошадей? Почему так тихо?» — думал Ашпокай. Оборотни тем временем опять принялись за дело, и действительно в ночной пустоте слышалась только мерная работа их челюстей. Лошади молчали.
День шел за днем, молодые волки мало-помалу привыкли ко всему в стойбище — и к вечному разгулу, и к близости хунну, и даже к рыщущим по округе перевертышам. Пес Салма между тем уже в первую же ночь придушил одного из оборотней, и тех пор они стали реже подходить к стойбищу.
Странное беспокойство не оставляло Ашпокая — с каждым днем, прожитым в стойбище, оно нарастало, жгло то в животе, то под лопаткой, иногда юношу лихорадило, он спал с лица и стал молчалив. Наяву он не видел объяснения своему беспокойству, только во сне оно обретало какие-то смутные очертания: он видел скалу или ледяную глыбу, вершиной достигающую небесных огней. Глыба эта раскалывалась изнутри и из нее на равнину рвался поток мутной холодной воды. Сон этот снился все чаще, Ашпокай вскакивал в поту, с криком, стоном, и долго еще вглядывался в пустоту, пытаясь успокоить сердце.
«Если это та сила, что вела прежде Михру, я понимаю, почему он от нее отказался», — говорил себе Ашпокай. Он по-прежнему не рассказывал свои сны никому, зная, что их следует оставлять в тайне.