К первому десятилетию XX века некоторые авторы такой прозы в стиле «городская экзотика» почувствовали, что этот процесс внедрения, культурной гомогенизации, размывания этнических границ, личных и местных различий стал более ярко выраженным. Армфелдт признавал, что «Сохо всегда останется романтическим и загадочным. [Однако] его самые яркие образы космополитической жизни быстро блекнут; и хотя это больше не Вавилон, столпотворение отсюда никуда не денется»[102]. Томас Берк в Уоппинге тоже сожалел, что «были времена, много лет назад, когда Ист-Энд был восточной стороной, отдаленным краем… Но с омнибусом все поменялось… он так сомкнул события и места, что любые определяющие черты потонули во всеобщем хаосе, и нет теперь ни востока, ни запада… сегодня границы существуют только в голове членов городского совета… а лондонские доки – это район, главной особенностью которого стали клерки-кокни, работающие на складах»[103]. В каком-то смысле живописный иммигрант теперь существовал только как часть романтического репертуара популярных писателей, стремящихся поддерживать имперскую идеологию, переживающую все более сложные времена. Историк Джонатан Шнеер в своей недавней книге о Лондоне 1900-х годов предполагает, что такие жанры, как «истории про Шерлока Холмса, развлекательные программы мюзик-холлов, театральные постановки Вест-Энда, спектакли в концертном зале «Эрлс Корт», приключения в лондонском зоопарке… несли в себе довольно простое послание. Смелые и мудрые англичане создали великую империю на большом участке земли, населенном нецивилизованными темнокожими людьми. Это пошло на пользу как колонизируемым, так и самим колонизаторам. Между тем туманный прозаический Лондон принимал плоды Империи как должное. Зачастую плоды Империи представляли собой „дивиденды в размере 4,5 %“. Но были это метающие дротики пигмеи… или свиномордая змея из Индии, белые люди, подобные блистательному Холмсу и верному доктору Ватсону, обращались с ними так же, как с итальянцами и евреями. Ценой Империи была постоянная бдительность, но игра стоила свеч»[104].
Таким образом, получается, что в каком-то смысле яркие описания иммигрантских общин и их одежд, которые так часто встречаются в литературных и журналистских произведениях середины и конца XIX века, можно рассматривать как довольно параноидальный способ сдерживания. При этом они провоцируют менее негативные интерпретации, поскольку прослеживают открытые связи и возможности для перемен, которые создает география имперского города с его наслаивающимися друг на друга пластами. Не следует забывать и то, что в этих описаниях иммигрант прежде всего изображался через его внешний облик или одежду и что одежда как товар может служить символом путешествия или побега. Лондонская розничная торговля очевидным образом осознавала это, так что одежные магазины от Liberty до «Аукционных залов Стивена» и до рынка Petticoat Lane спекулировали на связи предлагаемых ими товаров с романтикой и дальними странами. Как будет сказано в последнем разделе данной главы, реальные вестиментарные практики иммигрантов (как производителей и потребителей одежды), скорее всего, были более однообразными. Экономические и социальные нужды заставляли уязвимого иностранца приспосабливаться к местным обстоятельствам, и историки иммиграции показали, каким образом прибывавшие общины постепенно ассимилировались в публичной сфере, чтобы «вписаться», оставляя воспоминания и обычаи своей родины для сферы личного[105]. Возможно, только в пылких текстах таких романистов, как Томас Берк, чужак приобретает компромиссное очарование: