Тогда государь, заезжавший ко мне каждое утро, а нередко и по вечерам, еще строже запретил кого-нибудь ко мне впускать; сам же он продолжал почасту сидеть у моей постели, рассказывать о таких новостях, которые, по его мнению, могли меня развлекать без обременения моих умственных сил, в особенности же об участии, которое возбудила моя болезнь во всех сословиях, и о письмах, полученных по случаю ее из разных городов.
Это общее участие превзошло все самые тщеславные мои надежды; дом мой сделался местом сборища для бедных и для богатых, для знатных и для людей, совершенно независимых по своему положению, для дам высшего общества, как и для простых мещанок: все хотели знать, что со мною делается; лестница была уставлена людьми, присылавшимися от своих господ, а улица перед домом – толпами народа, приходившими наведываться о моем здоровье.
Государь, выходя от меня, лично удостаивал передавать им самые свежие вести.
В православных церквах просили священников молиться за меня; такие же молитвы произносились в лютеранских и армянских церквах, даже в магометанских мечетях и еврейских синагогах.
Наконец, монархи Прусский, Австрийский и Шведский, равно как и высшее общество их столиц, осыпали меня лестными знаками своего внимания.
Словом, я имел счастье заживо услышать себе похвальное надгробное слово, и это слово, величайшая награда, какой может удостоиться человек на земле, состояло в слезах и сожалениях бедных, сирых, неведомых, в общем всех соболезновании и особенно в живом участии моего царя, который своим сокрушением и нежными заботами являл мне лучший и высший знак своего милостивого благорасположения.
При той должности, которую я занимал, это служило, конечно, самым блестящим отчетом за 11-летнее мое управление, и думаю, что я был едва ли не первый из всех начальников тайной полиции, которого смерти страшились и которого не преследовали на краю гроба ни одною жалобою.
Эта болезнь была для меня истинным торжеством, подобного которому еще не испытывал никто из наших сановников. Двое из моих товарищей, стоявшие на высших ступенях службы и никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту, к которой, быть может, немного примешивалась и зависть к моему значению у престола, оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики, и с тех пор оказывали мне постоянную приязнь.
Но более всех наслаждался этим торжеством государь, видевший в нем одобрение своего выбора и той твердости, с которою он поддерживал меня и мое место против всех зложелательных внушений.
Недели через три, когда меня перенесли из спальной в залу, в которой я лежал еще на диване в халате, почтила меня посещением наша ангел-императрица, и наследник цесаревич удостаивал наведываться ко мне не один раз.
Мало-помалу с течением времени опасность миновала; но выздоровление шло чрезвычайно медленно, и, что главное, не возвращались силы. Врачи настаивали на поездке в чужие края, но я решительно объявил, что поеду только в любезный мой Фалль.
Государь, располагая предпринять в конце июля продолжительное путешествие на юг империи и в Закавказье и непременно желая иметь меня с собою, твердил мне беспрестанно о принятии всевозможных мер и предосторожностей в течение лета, чтобы быть в силах ему сопутствовать.
Наконец 12 мая подвезли меня к казенному пароходу, на котором я должен был совершить мой переезд морем. Вся Английская набережная была усыпана зрителями и лицами, собравшимися взглянуть на меня и пожелать мне доброго пути. Эти проводы были для меня очень трогательны, но истощили мои последние силы. Многие знакомые и даже люди посторонние провожали меня до Кронштадта.
Так как петербургские мои врачи находили, что воздух Фалля, по возвышенности положения моего имения, может в первые дни быть для меня вреден, то государь приказал, чтобы на эти дни приготовили мне в Ревеле его Екатеринтальский дворец. Когда меня привезли туда, там уже ждал фельдъегерь, присланный от его величества осведомиться, как я совершил морское мое путешествие.
В Фалле силы мои стали видимо возвращаться, и через несколько недель мне уже позволялось бродить, хотя все еще с большою осторожностью, по бесподобным моим рощам и садам. Это был еще первый совершенный покой, которым дано было мне наслаждаться после 38 лет деятельной службы.
Я собирался возвратиться в Петербург к 25 июня, дню рождения государя, но он положительно мне это запретил, требуя, чтобы я приехал, как и прежде предполагалось, в конце июля. Почти ежедневно его величество присылал ко мне нарочного курьера, и его письма сохраняются в Фалле, как драгоценное доказательство монаршего ко мне благоволения.
12 июля я оставил Фалль и, чтобы испытать мои силы, проехал до Петербурга не останавливаясь. Императорская фамилия была на маневрах в Красном Селе, куда и я отправился. Императрица, увидев меня с балкона своего дворца, позвала к себе, а несколько минут спустя вошел государь и заключил меня в свои объятия.