Первый вопрос: где мы будем жить? Я хотел, чтобы мы поселились отдельно от твоей семьи — скажем, там, где жил я, то есть [в доме] 13 по Мясницкой улице в квартире Гашкевича, который предлагал мне две хорошие меблированные и отапливаемые комнаты, в общем независимые от его помещения. Тебе же хотелось жить при отце — и вовсе не по соображениям семейного уюта (мы уже знали, какого сорта этот уют), но чтобы предохранять его от многих весьма реальных опасностей, так как мое положение, как ответственного советского работника и вдобавок преподавателя университета, было гораздо прочнее, чем положение Ивана Григорьевича. На это я отвечал, что моего влияния не хватит, чтобы защищать квартиру из десяти комнат, и что самое разумное для Ивана Григорьевича было бы переселиться куда-нибудь в более скромное помещение, где вдобавок ему не будет все портить его положение бывшего домовладельца. Но тут начинались единодушные протесты: во-первых, мотивы сентиментальные, обжитость помещения, память о покойной Густаве Сергеевне, затем мотивы деловые, а вернее — квазиделовые: куда деваться с монументальной мебелью, со всеми вещами, с десятками кресел, диванов и т. д.? Я отвечал: оставить себе необходимое и скромное, а остальное продать; этого уже никто не хотел слушать.
Итак, в конце концов мы поселились в Архангельском переулке, и никто, начиная с Ивана Григорьевича, не поверил в бескорыстность нашего решения, хотя ты приняла его и настаивала на нем из искренней и вполне бескорыстной любви к отцу и семье. Мне до сих пор странно, до какой степени все они не знали тебя и не верили тебе. И сейчас же был поставлен вопрос: собираюсь ли я оплачивать свое питание? Я ответил, что собираюсь оплачивать не только свое, но и твое, и не понимаю такой постановки вопроса. Тогда вмешалась тетя Маня и заявила, что из любви к брату согласна заботиться об Иване Григорьевиче и его семье, но кормить «Юлию и ее мужа» не собирается, и если «Юлия и ее муж» хотят питаться, то пусть сами заботятся об этом, но двум прислугам, которые у вас были, не позволит нас обслуживать. Это было уже открытое объявление войны, но тут запротестовал Иван Григорьевич, который сказал, что «Юлия и ее муж» — члены его семьи и что он просит об этом помнить.
Вопрос разрешился, но положение получалось странное: мы, так сказать, жертвовали своими интересами, оставаясь в этой квартире, но оказывались там гражданами второго сорта, только терпимыми, но вообще мало желательными. Я помню, как ты, бедненькая, чувствовала себя неловко и старалась убедить себя и меня, что все это только так, временно. Убедить меня было довольно трудно, а сделать так, чтобы я почувствовал себя членом семьи, совершенно невозможно. Так оно и осталось, и усилилось, потому что для усиления было потом еще достаточно причин. Но, чтобы тебя не расстраивать, я ничего не говорил и старался, со своей стороны, не давать поводов для осложнений. В таких условиях приблизительно к середине сентября 1919 года мы переселились из Мамонтовки в Москву, дружески расставшись с гостеприимной тетей Асей и дядей Костей, который всегда называл меня «дядей Володей».
Нам отвели для жительства кабинет Ивана Григорьевича. Это была огромная, но очень уютная и уютно обставленная комната. Пока не начались холода, в ней было очень хорошо, и первый вечер мы чувствовали себя совершенно счастливыми. Нам дали маленький самоварчик, и мы готовились пить чай вдвоем, не выходя в столовую. Ты сказала: «Достань, пожалуйста, чашки из книжного шкафа» (который служил нам буфетом) и прибавила: «Это — очень красивые чашки из старинного японского фарфора. Их было много, но остальные все побились; остались только эти; я очень их люблю». Я пошел за ними с подносом, уставил, понес обратно, и здесь моя нога зацепилась за ковер: я покачнулся, поднос покачнулся, чашки упали на пол и разбились. Со стыдом и смущением ждал, что будет: ведь я все-таки еще мало знал тебя. И не было ничего. Ты была очень огорчена, это было видно, но мне не сказала ни слова и, когда заметила, что я — не в своей тарелке, дружески улыбнулась, положила свою ручку на мою руку и сказала: «Ничего, не смущайся», — и я опять почувствовал, что, действительно, в мою жизнь вошло с тобой настоящее счастье.
В первую очередь мне пришлось заняться моими университетскими делами. В течение лета было произведено объединение всех трех университетов, находившихся в Москве, т. е. в настоящий Московский университет влились Высшие женские курсы и Народный университет Шанявского.[272]
Первое же заседание математической предметной комиссии оказалось весьма многолюдным, и тут я познакомился с очень многими интересовавшими меня людьми.[273]