В тех краях, в конце Университетской улицы, жил Жан Робер. Петрюс решил зайти к своему приятелю, но также не застал его, и, вернувшись к себе, принялся набрасывать по памяти портрет маленькой Рождественской Розы в костюме гетевской Миньоны.
Часу в пятом вечера слуга в ливрее принес ему записку от Регины.
Петрюс должен был употребить невероятные усилия, чтобы сдержать волнение и взять письмо со спокойным видом. Весь дрожа, распечатал он конверт.
Вот что он прочел:
– Передайте принцессе, – отвечал Петрюс, – что я буду у нее в назначенное время.
Слуга удалился. Петрюс опять остался один.
Дня три тому назад эта записка наполнила бы его сердце безграничным счастьем: один вид почерка Регины привел бы его в упоение и неописуемый восторг.
Но с тех пор, как генерал Гербель де Куртенэ сообщил ему о предстоящем браке молодой девушки с графом Раппом, в душе художника произошел переворот, и письмо это вызвало уже не радость, а страданье.
Ему казалось, что Регина изменяла ему тем, что не говорила ему ничего о своем положении, что, позволяя ему любить себя, она коварно расставила сети. И в то же время он все-таки продолжал читать и перечитывать ее письмо, глаза его не могли оторваться от этого прелестного тонкого почерка, правильного и изящно-аристократического.
Занятие это было прервано стуком в дверь, которая снова отворилась, он обернулся машинально и увидел Жана Робера.
После бурно проведенного дня поэт возвращался из Нижнего Медона и зашел теперь прямо к Петрюсу, точно так же, как сам Петрюс имел привычку заходить отовсюду к нему.
Жан Робер прошел к нему и завел разговор.
У художника было переполнено сердце, и, несмотря на пылкое красноречие своего друга, Петрюс, весь поглощенный собственными воспоминаниями и только что пережитыми ощущениями, с весьма умеренным вниманием слушал рассказ поэта о любви Жюстена и Мины, когда вдруг глаза рассказчика остановились на его новом эскизе.
– Ба! Да это Рождественская Роза! – вскричал Жан Робер.
– Рождественская Роза? – переспросил Петрюс. – Разве ты знаешь эту девочку?
– Еще бы не знать!
– Но каким образом?
– Да ее старуха-мать и есть та самая старая цыганка, что нашла письмо Мины, которое та выбросила из окна кареты. Я был у нее с Сальватором.
– Действительно, она говорила мне, что знает нашего товарища последней ночи.
– Это ее покровитель. Он наблюдает за ней, заботится о ее здоровье, присылает к ней докторов, заставляет ее мать менять квартиры. Эта отвратительная тряпичница просто, кажется, старая скряга, заставляющая бедного ребенка умирать зимой от холода, а летом – от зноя. Разве ты не находишь, Петрюс, что эта девочка восхитительна?
– Ты видишь, что нахожу, потому что пишу ее портрет.
– Миньоной!.. Чудесная мысль! Я сам сейчас подумал: вот если бы мне такую актрису, составил бы драму из романа Гете.
– Подожди, я сейчас покажу тебе другую вещь, – сказал художник.
Он вынул из папки большой рисунок, сделанный им за несколько дней перед тем в павильоне Регины. Но когда Жан Робер хотел подойти поближе, чтоб лучше рассмотреть рисунок, художник остановил его:
– Одну минуту! Мне надо сделать еще несколько штрихов.
Как нам уже известно, вначале на этом рисунке, изображавшем Рождественскую Розу, дрожавшую от лихорадки и окруженную собаками, головка маленькой цыганки была его собственной фантазией; но теперь в пять минут эта головка была стерта, и на ее месте очутилась другая, соответствующая действительности.
– Ну, теперь смотри, – сказал Петрюс.
– А! Но знаешь ли, что это очень хорошо! – заметил Жан Робер.
Вдруг он воскликнул снова:
– Что я вижу! Да это портрет мадемуазель де Ламот Гудан?
Петрюс невольно вздрогнул.
– Как? – спросил он. – Что ты хочешь этим сказать?
– Но разве это… вот здесь – не портрет дочери маршала де Ламот Гудана?
– Да, это ее портрет… Значит, ты знаешь и ее?