Да, этот дурачок Осман, этот неудачный промышленник, был истинным поэтом, любящим и море, и горы, и эту однообразную степь, навевающую тихое уныние и печальные думы. Он переходил из края в край, из города в город, забывая о насущных потребностях существования, о мелких торгашеских выгодах, с единственною, даже не сознаваемою им самим целью --посмотреть на лучи заходящего за горы солнца, на сумерки ущелья и шумную синюю равнину морской пустыни, вздымающую белогривые волны в брызгах, пене и вечном, величавом движении. Пешком, босыми ногами, проходил Осман дальние расстояния в 60, в 90 верст, точно это была простая и неутомительная прогулка... Раз только, рассказывал он, в жаркий солнечный день, не находя в голых скалах, раскаленных полуденным зноем, ни капли ключевой воды, он почувствовал головокружение и лег на камни. В висках его стучало, кровь закапала из носу, и мысли его стали путаться... Вероятно, это был легкий солнечный удар. Сама природа, казалось, нарочно позаботилась создать Османа быстрым, неутомимым ходоком, почти скороходом. В его сухом мускулистом и гибком теле было не более 3-х пудов весу. В своей деревне он считался одним из лучших борцов. Почти никому не удавалось повалить его: он падал всегда прямо на ноги, как кошка, а его короткая, искривленная рука обладала необычайной цепкостью и развитием мышц: раз ухватившись ею за кушак противника, он не выпускал его до тех пор, пока не сбрасывал ловким движением своего врага на землю. Сильнее его были многие татары, но в проворстве и ловкости все ему уступали.
-- Так ты из Таушан-Базара ходил в Алушту, к морю? -- продолжал я расспрашивать Османа.
-- В Алушта не ходил... зачем? Я море с горы видел... Перевал, господин, знаешь? Там черный дуб есть... молния спалил... Оттуда все видать: море, параход... волна видать, если хороши глаз будешь.
-- А ты хорошо видишь?
-- Как птица видишь... и трубка не нада. На скала весь ночь сидел, море смотрел. Луна вышел... я ему "мерхаба" -- здравствуй сказал. А волна какой был! Настоящий турецкий червонец... все золотое. В самый Стамбул золотой дорога по морю пошел, конец не видно!
-- Ты не боишься один, ночью, в горах?
-- Чего боишься?
-- Шакал, человек недобрый -- мало ли что? Место пустынное. Шайтана встретишь, -- рассмеялся я.
-- Чакалка сам трус, человек чакалка боится. Шайтан в горах нет. Джин есть. Джин я видел.
-- Какой-такой джин?
-- Маленький он такой. Под камешком сидит, когда день будешь. Ночью он наружа выходить. Много джин выходить -- как туман белый. Кружиться, вертеться будешь, с дорога сбивать будешь... нехорошо.
-- Что же это, горные духи, по-твоему, что ли?
-- Не знаем.
-- И джинов твоих бояться надо?
-- Один джин ничего... Кушак распускай, по земле таскай. Джин с кушак, как кошка, играть будешь -- уходить можно.
Осман заговорил про таифов -- этих злых привидений ночи, которые так опасны для человека. Осман был суеверен. Его детский ум населял еще всю природу таинственными, бесплотными существами, придающими жизнь и поэзию лесам, долинам и рощам, и обращающими весь мир в прелестную, волшебную сказку. Нам чужды эти суеверные вымыслы, мы уже не испытываем легкого трепета, вглядываясь в темноту ночи, не боимся колдовства и враждебных нам сил, мы приподняли покрывало природы, но много красок и очарований ее исчезло для нас вместе с этим наивно-детским миросозерцанием. Где прекрасные нимфы, ореады классических мифов, где средневековые эльфы, сильфы -- все эти грациозные, крошечные, крылатые создания поэтической фантазии? Природа мертва для нас. Ее мистическая душа едва трепещет теперь в шорохе листьев, в шелесте цветов, точно боясь выйти наружу, боясь принять формы и образы древних сказаний... Только дети видят ее иногда по вечерам, наслушавшись няниных сказок, да где-нибудь в далекой южной степи бродячий татарин говорит у костра о маленьких женоподобных джинах и бледных таифах, блуждающих во мраке ночи.
И как не говорить здесь о них? Разве не похожи на бледные таифы эти убегающие перед рассветом ночные тени, обрывки бродящих в степи туманов, неясные образы вдали и вблизи, тут и там? Вся степь перед нами точно двигалась, точно шевелилась, будто испуганная и пробужденная первым робким лучом зари. Ночь подбирала свои длинные темные одежды и тихо ползла вдаль, будто слезы, оставляя за собой блестящие капли росы. Наш костер догорал и гаснул.