Царь говорил с некоторым раздражением, чувствуя в своих словах неясность и противоречия. Еще больше раздражала Александра I радость, которая медленно всплывала на лице его собеседника и которую тот тщетно пытался скрыть. Веллингтону сразу показалось, что в царе произошла какая-то перемена.[11]
Он еще не все понимал, но чувствовал, что нежданно-негаданно привалило счастье: Россия в греческие дела не вмешивается! Это было то самое, чего он должен был добиваться по полученным им в Лондоне инструкциям. Теперь это осуществлялось само собой, без ожидавшейся упорной дипломатической борьбы. Россия с Балкан уходила, следовательно, Англия могла занять ее место. Коварных, маккиавелических мыслей у герцога не было, да он был на такие мысли и неспособен. Но тут за него думали и радовались инстинкт, вековые традиции, души предков. Веллингтон проникновенным голосом сказал, что понимает, одобряет, высоко ценит благородные слова царя; они всецело выражают и точку зрения правительства его величества.– Я чрезвычайно этому рад, – сказал Александр I холодно. «Ну и пусть идет к…», – вдруг, уже не по французски, подумал он. Ему стало смешно. – Но я хотел побеседовать с вашей светлостью еще и по другому вопросу – неожиданно для себя самого, спросил он. – Это régence d'Urgel, вопрос, как вам известно, чрезвычайно важный. Что вы думаете о régence d'Urgel?
– Мне пока трудно высказаться с полной определенностью, – ответил, запинаясь, герцог Веллингтон, тоже впервые слышавший о таком вопросе. Он не умел лгать, и лицо его выразило смущение.
– Но я должен знать ваше мнение. Если мы не придем к соглашению по этому вопросу, мне придется пересмотреть и мою греческую политику, – сказал царь, довольный своей шуткой. «Пусть его светлость не спить всю ночь!…»
XIV
Эпиграмма на лорда Кэстльри вышла не очень остроумной. Эпитафия, тоже в стихах, просто непристойна.[12]
Как бы ни относиться к Кэстльри, писать так об умершем человеке, вдобавок умершем трагической смертью, не очень по-джентльменски. «Кажется, ума и вкуса начинает убавляться», – угрюмо подумал Байрон. Он вынул из папки только что законченную рукопись двенадцатой песни «Дон-Жуана», перелистал ее и стал еще мрачнее. Иногда ему казалось, что эта поэма гениальна, что она, и только она, несмотря на провал у публики, обеспечит ему так называемое литературное бессмертие. Но порою думал совсем другое. «Насмешки над Ротшильдом, Берингом, Веллингтоном, Мальтусом, – какая же это поэзия? Что, если это политический фельетон, вроде тех, которые начинают появляться в газетах, да еще и не очень остроумный?…»Он бросил переписанные начисто листы в ящик, взял со стола один из пришедших днем номеров «Journal des Débats» и стал читать корреспонденцию из Вероны: «Les présomptions que le Congrès se prolongerait jusqu'en 1823 ne se sont pas confirmées. On peut maintenant croire, avec assez de confiance, que la cloture aura lieu vers la mi-décembre. C'est l'heureux résultat de la parfaite harmonie qui, pour le bien-etre et le bonheur des peuples, règne entre les monarques de l'Еurоре. Par là, augmentent de jour en jour les garanties pour le maintien de la paix du monde, le premier besoin des Etats à la suite des violentes secousses qui se sont fait sentir pendant tant d'années. Tous les monarques continuent de jouir d'une parfaite santé. L'Empereur Alexandre…»
Отложил газету. Чувства у него были смешанные. Ко всем, или почти ко всем, собравшимся в Вероне людям он относился с совершенным презрением. Но они, именно они,