И решила отложить до завтра написание этого послания, от которого будет зависеть ее будущее, уступая своим сомнениям, заверяя себя, что следующим днем ее мысли будут более ясными и четкими, а не такими путанными, как ныне. Что может измениться за ночь, говорила Анна себе, отгоняя прочь последние наставления графини и смутное ощущение, что совершает очередную ошибку. Что может измениться за несколько, говорила себе позднее, когда мысли по-прежнему путались в голове, а на бумагу никак не желали ложиться строки. Ничего, ровным счетом ничего не может измениться. И старалась не думать о том страхе, что терзал душу, когда под Гжатском шли бои, не думать, что по-прежнему где-то вдалеке свистят лезвия сабель и с грохотом вылетает из темных жерл орудий смертельный рой картечи.
Жгла раз за разом в огне голландской печи в будуаре неудачные черновики письма, наблюдая, как жадно пожирает пламя строчки, написанные ровным аккуратным почерком. Как и письма, что писала осенью в дурмане собственного обмана, и которые сыграли такую злую роль в ее судьбе. Когда разбили бюро в будуаре Анны, ища тайник, в котором могли быть ценности, письма выбросили из ящичка, и они россыпью лежали по всей комнате, пока Глаша не собрала те, не сложила аккуратной стопкой на столике. Именно тогда, как думала Анна, Лозинский и забрал ее письмо, но для чего? Более допустить таких промахов Анна не желала, оттого и горели письма, написанные Андрею, так смело выражающие ее чувства и ее тоску, в ярком пламени. Не хватало лишь трех посланий. Видимо, потерялись где-то в суматохе, что творилась здесь в тот день. Или остались по-прежнему у Лозинского… Нет, думать о Лозинском она определенно не хотела, а потому и мысли о тех недостающих письмах гнала от себя прочь.
Как же все-таки Анне не хватало присутствия графини в доме, думала она порой, откинувшись на спинку кресла и забыв о книге, лежащей на коленях. Ей так хотелось поговорить об Андрее, в который раз услышать, что все в итоге придет к благополучному финалу, что все ее сомнения и страхи должны отступить. И самые верные слова для заветного письма, которые так и не шли в голову, она бы подсказала. А так… с кем говорить ныне? Мадам Элиза, с которой Анна вновь сблизилась после того тягостного для обеих разговора как-то ночью, более была озабочена сейчас близостью дочери к Петру. А еще будущим, которое сулил им день освобождения империи от врага. Конечно, она говорила Анне, что размолвка может завершиться миром, но в то же время она аккуратно напоминала, что бросить мужчине кольцо — оскорбление, которое не каждый сможет снести и забыть так быстро. Слышать это Анне было неприятно, заставляло вернуться стыд и сожаление, что не давали спать ночами, усиливали ее страхи. Да и сказать, что она собирается первой написать мужчине, было не по себе — она боялась, что мадам отговорит ее в угоду правилам и негласным канонам поведения.
Пантелеевна только слушала, кивая головой, за своим вязанием чулок, которым только и разминала свои больные пальцы. А порой и вовсе засыпала под тихий рассказ Анны, чем несказанно ее досадовала. А Полин, ее единственная подруга, от которой только в этом году появились первые секреты и недомолвки, стала такой далекой и закрытой для нее. Пожалуй, Полин Анна смогла бы открыться насчет письма, и та непременно сказала бы нужные слова для него. Но Полин стала добровольной сиделкой при Петруше, его неизменной спутницей при прогулках в парке и при совместных посиделках по вечерам в салоне в неясном свете свечей во всего лишь одном жирандоле. Только Полин и иногда Лешке удавалось гасить частые вспышки ярости Петра, его агрессию по отношению не только к слугам, но и к домашним. Брат и сестра поменялись ролями, казалось, с недавних пор — отныне Петр стал капризным, не сдерживал своих порывов, настаивал на выполнении желаний. «J'ai pris le parti!» [444]
, стало его постоянной репликой.Положение усугублялось еще тем, что в виду болезни отца Петру пришлось стать во главе семьи, принять на себя все решения и хлопоты по имуществу. И поддержку в том получить от Михаила Львовича было невозможно, следуя наставлениям доктора. А власть над людьми и положением кружит слабые головы, что и заявила брату Анна во время бурной ссоры, снова разделившей их, вбившей между ними некий клин.
— Суп был вполне неплох, — как-то заметила Анна, когда за обедом тот распорядился отослать перемену обратно в кухню, утверждая, что та уже недостаточно горяча для подачи. — И ты забываешь, что ныне у нас не столько лакеев, как ранее…
— Было бы, коли не отдали бы полсотни в ополчение из имения! — огрызнулся Петр вдруг на сестру. — Весьма мудрое решение — отдать по десяти с каждой сотни, когда прочие в губернии, да что там! — по всей империи отдавали по одному, два человека. Сколько вы отдали по манифесту [445]
, мадам? — обратился к мадам Павлишиной, вмиг покрасневшей как рак.