Каждую свободную минутку мы стремились в Медвежий лог — там, на солнечном припёке вдруг повеяло нежной горечью просыпающейся черёмухи. Целая гамма запахов! С вечера терпко веяло напружинившимися ветвями, назавтра с кислинкой — первыми клювиками листьев, послезавтра — медово: цветами. Вскоре зелень залила взгорья и распадки, и в зелени каких только цветов не было!
Первое мая мы встречали в парадной артековской форме — белые костюмы с короткими рукавами, тщательно разглаженные галстуки.
А однажды на рассвете я выглянула в окно, оцепенела на мгновенье и скатилась вниз по лестнице к нашей дежурной техничке тёте Доре с воплем:
— Тётя Дора! Церковка горит!
Тётя Дора закрестилась мелко и испуганно и помчалась за мной на улицу. Каким-то ровным бездымным пламенем полыхал весь склон горы Церковки, я хваталась за тёти Дорину руку:
— Тётя Дора, как ты думаешь, до нас не дойдёт?!
— Дойдёт, умница моя, обязательно дойдёт, — неожиданно-ехидно сказала тётя Дора. Я уставилась на неё, а тётя Дора — на меня:
— Да ты, девка, не в себе или огоньков не видала, чо ли чо?
— Огоньков?!
— Ну. Жарки ещё по-нашему. Цветы такие. Не пожар, не бойся.
Тётя Дора захохотала и ушла на свой пост, а я, пока ребята спали, ринулась поближе к Церковке.
Неистово-оранжевым водопадом по склонам горы скатывались потоки цветов, они расцвели внезапно, сразу — как внезапно наступала осень, зима, половодье. Похожие на наши северные купальницы, цветы размерами своими напоминали также и розы с диковатым, лесным, нежно-горьким запахом. В наших комнатах, в коридорах, на лестницах, на веранде и на крыльце в вёдрах, в тазах, в банках, в бочонках всю весну стояли вороха черёмухи и огоньков.
И ещё наступило утро, в которое я только потому, что была уже опытом научена, не бросилась к тёте Доре: ближние склоны вдруг запылали чем-то красным.
— Цветёт ещё что-нибудь неведомое? — размышляла я про себя. — Или, может быть, восход нынче такой красный?
Прошлёпала тихонько мимо подрёмывающей тёти Доры, исследовала склоны, а после завтрака повела туда ребят. Они постояли секунду в безмолвном удивлении, а потом как кинулись! Сначала расчистили каждый себе среди красного зелёненькое местечко, уселись и — принялись объедать прямо с кустиком крупную алтайскую землянику. С набитыми ртами, не двигаясь с места, они спорили:
— Дикая клубника!
— Нет, крупная земляника!
Мимо проходили белокурихинские женщины с коромыслами, вёдра были до краёв полны земляникой — с этого момента они две недели станут сушить её на зиму. А через две недели так же внезапно, как началось, кончится время земляники…
В то лето над Белокурихой чуть не каждый вечер грохотали сухие грозы. Изредка налетали, будто из ведра, ливни, поили пшеницу, и тут же всё просыхало. А под вечер до полуночи фосфорически сверкали молнии, горы усиливали отдалённый, всё быстрее приближающийся звук, и сила стихии восхищала и что-то меняла в нас — наверное, просыпались новые эмоции: понимание неповторимости этой красоты, нашей причастности к ней; рождалась любовь к краю, ставшему для нас второй родиной. Я всё раздумывала — как же всё-таки люди, долго живущие здесь, привыкают к исполинским обликам этой красоты и воспринимают её словно обычные будни? Но, по правде сказать, я и поныне не понимаю, как можно привычно и по-будничному воспринимать Ленинград или улочки Старого Таллинна: право же, это праздник, который всегда с нами. Таков и Алтай. Он, как вдохновение, бел весь вокруг нас и в нас, а мы жили очень и очень напряжёнными буднями.