Вставал во всякое время года – летом и зимой безразлично – очень рано, часов в шесть, самое большее в семь часов утра; после утренней прогулки и утреннего чая работал без остановки до часу. Затем следовал легкий завтрак с небольшой рюмкой хереса или мадеры, вторичная прогулка, ради моциона, и по возвращении – поправки написанного утром. После этой второй, по его словам, особенно трудной работы, следовал в 5 или 6 часов обед у знакомых или в клубе с полубутылкой бордо, редко с бокалом шампанского «Аи». Вечером, не особенно часто, театр и преимущественно дружеские беседы с Ольгою Сергеевной или с П.А. Плетневым, князем П.А. Вяземским, бароном А.А. Дельвигом, порою же с В.А. Жуковским и Е.А. Баратынским. Связующим звеном между Пушкиным и этими друзьями, расположение которых поэт ценил, была не карточная игра с солнечного заката до утренних петухов, не кутежи и вакханалии, а любовь ко всему изящному, ко всему прекрасному, поэтические вдохновения, выражавшиеся в истинном, а не в ложном служении живому русскому слову, и, наконец, те чувства добрые, которые Пушкин пробуждал своей лирой.[81]
После всего здесь сказанного инсинуации против Пушкина, как частного человека, должны бы, как кажется, навсегда умолкнуть. Прискорбно, что инсинуации эти были пущены в обращение даже такими почтенными и заслуженными людьми, как граф М.А. Корф, который, руководясь исключительно чувством личной неприязни к Пушкину, своему бывшему лицейскому товарищу, постарался изобразить его самыми черными красками в записке, напечатанной в брошюре князя П.А. Вяземского «А.С. Пушкин в 1816—1825 годах, по документам Остафьевского архива». Пристрастное, несправедливое отношение Корфа к моему дяде достаточно разоблачено князем П.А. Вяземским и Я.К. Гротом, а потому считаю излишним распространяться об этом предмете.
Высказанная дядей Ольге Сергеевне досада, что на него взваливают произведения, достойные Баркова, перепугала мать не на шутку. Не имея о Баркове и его музе ни малейшего, само собою разумеется, понятия, Ольга Сергеевна вообразила, что Барков какой-то политический вольнодумец, которого упекли за стихи туда, куда Макар телят не гонял, и что если стихи в революционном духе Баркова приписали Александру Сергеевичу, то и дяде готовится подобная же участь. Успокаивая, по своему обыкновению, дядю, Ольга Сергеевна не спросила у него, что такое собственно Барков, а сообщила о своем беспокойстве приехавшему к ней другу брата, Сергею Александровичу Соболевскому. Привожу и эту беседу со слов матери.
– На Александра опять сплетни и поклепы, – встретила она Соболевского. – Гнусные поклепы. Может кончиться ссылкой!
Гость в свою очередь перепугался.
– Что случилось?
– Разве вам он не говорил?
– Ровно ничего не говорил.
– Так я вам скажу; вероятно, от вас скрывает. Нашлись подлецы, которые распустили сплетню, будто Александр Сергеевич сочинил стихи во вкусе Баркова… Баркова… Вы знаете этого господина? Никогда о нем не слыхала, в глаза не видала… не декабрист ли?
Соболевский фыркнул со смеху.
– Что вы о Баркове не слыхали – это понятно, потому что фамилии его в порядочном обществе не произносят; что в глаза его не видали – тоже простая штука: он умер, когда вас еще и на свете не было, а если и были, то не могли его и помнить; наконец, в-третьих… декабрист… ой, не могу…
Сергей Александрович еще сильнее расхохотался.
Смех, как известно, заразителен. Мать тоже рассмеялась.
– Да что же он такое писал? Почему, как говорите, даже и в обществе его не вспоминают, да и говорить о нем запретили?
– Все будете знать, скоро состареетесь, а теперь успокойтесь. Барков никогда не думал ни о каких революциях, а сочинял стихи, оскорбляющие приличие, понимаете, писал скабрёзности, и писал так усердно, что самая фамилия его сделалась неприличной.
– Только-то? ну и слава Богу! – успокоилась собеседница, сознавая, впрочем, что тревога и гнев Александра Сергеевича совершенно основательны.
– Разумеется, основательны, – подтвердил Соболевский, – если на автора «Евгения Онегина» возводят такие клеветы. Знаю, что Александру приписали и мои стихи на Вигеля:
Но и то вашему брату как нельзя более было не по сердцу, хотя в моей сатире нет ничего неприличного. Он опасался, что стихи дойдут до Вигеля, который к нему от души расположен; Александр тоже очень любит Вигеля.
Затем Соболевский сообщил Ольге Сергеевне, как, узнав об этом последнем обстоятельстве и считая неблагородным прятаться за ширмы, он, Соболевский, первый стал говорить всем и каждому, что не Пушкин, а он воспел желчного Филиппа Филипповича.
Сказав это, неподражаемый комик поцеловал, ради смеха, свою собственную руку с обеих сторон и заключил беседу следующей тирадой: