—
Боюсь, даже сам Пруст не стал бы употреблять столь избыточное сослагательное наклонение, так что, выбившись из сил, Генри поставил точку. Но спектакль явно доставил ему удовольствие. Он взял себе за правило по мере возможностей не избегать сослагательного наклонения, считая его верхом лингвистического изящества.
Полетт не могла понять Генри и по этой причине считала его загадочной личностью. Он всегда относился к ней с безграничной нежностью — даже когда махнул на нее рукой, убедившись в ее безнадежной бездарности. Она тоже безмерно его обожала, даже восхищалась — как дитя восхищается проделками каких-нибудь огромных животных в зоопарке. В то же время он внушал ей уважение и благоговейный страх. Она всегда обращалась к нему «месье Анри» и прибавляла «месье», даже когда говорила о нем в третьем лице.
— А чем месье Анри зарабатывает себе на жизнь? — допытывалась она у меня снова и снова. Я объяснил, что ничем не зарабатывает, зато он великий писатель, и в один прекрасный день, может статься, авеню Анатоля Франса переименуют в его честь.
«Тропик Рака» был закончен в Клиши, но из-за задержки с изданием книга вышла фактически только по возвращении Миллера на Виллу Сёра. Генри не спешил; он спокойно ожидал реакции публики на книгу и между делом в бешеном темпе дописывал «Черную весну». Никогда еще он не бывал так активен. И никогда так близок к тому, чтобы стать признанным писателем. Однажды он показал мне рукопись «Одуревшего петуха» — книги, написанной им в Америке. Книга была из рук вон плохая и редактуре не подлежала. Ни формы, ни порядка, ни достойного сюжета не просматривалось в его диких перескакиваниях с предмета на предмет — сплошная ожесточенность, подавляемая ярость, какая-то целенаправленная бесцельность, анархия во всей ее бессмысленности. Некоторые из перечисленных «ингредиентов» присутствуют и в «Тропике Рака», и в кое-каких из его последующих книг, но тут есть некоторая разница. В «Тропике Рака» он как бы нашел свой стиль. При всей бесформенности этой книги и хаотичности ее содержания в ней присутствует изначальная целостность. Так или иначе, Генри, хотя и с опозданием, понял, что он — посвященный. И всегда им был, однако ему потребовалось немало времени, чтобы это осознать. Теперь он уже не колеблется — теперь он подобен человеку в бушующем море, вооруженному собственным гироскопом. Он знает, куда идет, и идет уверенно. Ему уже не интересно писать книги — теперь он просто рассказывает свою собственную историю.
— На вид он такой придурок — месье Анри, — то и дело повторяла Полетт.
— Что ж, ты должна сделать скидку на то, что он гений.
— Гений? А что это значит? — спрашивала она.
Полетт ждала объяснений, но я был не в состоянии дать ей исчерпывающий ответ. Ей можно было объяснить это только на живом примере, но такового в запасе у меня не имелось. Никому еще не удавалось добиться успеха в изображении гения, даже Достоевскому. Можно лишь набросать контуры, оттенить несущественные детали — капризы, идиосинкразии, эпилептические припадки, чудачества. Сам гений постижим только по отдаленным приближениям — суть постоянно ускользает, можно очертить лишь расплывчатый образ благоговения.
— Месье Анри иногда говорит прямо как лунатик, — как-то снова сказала Полетт, и мне, конечно же, пришлось согласиться. — Что за книги он пишет?
Шутка ли дело, подумал, я, объяснить ребенку смысл Миллеровых сочинений! Я сказал ей, что нет никакой разницы между этим человеком и его творчеством, но для нее это как горох об стенку.
— Месье Анри печатает намного быстрее тебя, — заметила как-то Полетт, — и когда сидит за машинкой, часами стучит не переставая. Ему что, не надо думать?