Беседа наша затянулась часа на два, когда мы уже сидели за кофием в огромном директорском кабинете. Тут Сергей Михайлович развернул передо мной планы не столь узко-театрального характера, сколь, я бы сказал, – общекультурного. Жалуясь на некоторую дикость и грубость русских артистов, он рассчитывал их перевоспитать посредством сближения мира артистического с миром, к которому он сам принадлежал. Осуществить эту затею он поспешил в ту же осень 1899 года, устроив в своих покоях раут, на который были приглашены вперемежку как деятели сцены (оперы, драмы, балета), так и представители, и представительницы нашего петербургского большого света. Были позваны и несколько литераторов и художников.
Внешним образом раут вышел блестящий. Величественный швейцар в красной придворной шинели с гербами и несколько лакеев помогали при входе на парадную лестницу снимать пальто и шубы, в дверях директорской квартиры капельдинер, тоже в своей красной придворной ливрее, выкрикивал фамилии, а князь, стоя посреди первой залы, встречал каждого входящего с обворожительной лаской подлинного (притом же скорее итальянского) грансиньора, говоря дамам и знаменитостям разные комплименты. В столовой же под канделябрами высились пирамиды всяких угощений (a la fourchette), и потоками лилось шампанское. Видно, на сей раз и для такого случая prince Serge решил отказаться от своих благоразумных навыков. Была исполнена и какая-то программа, состоявшая из музыкальных и литературных номеров; вообще все было сделано по лучшим традициям аристократического меценатства.
Но вот, не получилось вовсе того, для чего все это великолепие было развернуто! Не получилось намеченного слияния двух миров. Артисты жались своим кружком, великосветские дамы, несмотря на благосклонную ласковость, которую им предписал милый князь, оставались в безнадежной недоступности, литераторы и художники наблюдали, примечали курьезы и смешные стороны, но тоже оставались в стороне, никак не блистая и не затевая общих бесед! Что же касается до программы, то она только мешала всем; никого не могло интересовать то, что давным-давно всем было известно; к тому же сразу наметились какие-то обиды – почему пригласили петь ее, а не меня и т. д. К полуночи лед не только не растаял, но еще более окреп. Сам хозяин завял; переходя от группы к группе, он все нервнее крутил свой кверху завернутый ус и все чаще мигал своими прекрасными глазами, но это не помогало преодолеть общее безнадежное уныние. Подошел он и ко мне с Сомовым, забравшимся в уголок, откуда лучше был виден весь спектакль и откуда мы могли вдоволь любоваться чудесной фигурой княгини Ольги Константиновны Орловой, одетой в изумительное желтое платье с золотыми блестками, специально к этому вечеру прибывшее из Парижа. Нагнувшись к нам, князь с тревогой вопрошал: «Скажите, скажите, по-вашему, все прошло удачно? Или это провал?». Мы, разумеется, кривя душой, стали его заверять, что удача полная. Однако, заехав ко мне дня через два, Сергей Михайлович признал, что его затея потерпела фиаско, и при этом он клялся, что больше таких опытов производить не будет!
Привлечение нас, художников, к активному участию сделалось не сразу, несмотря на все понукания Дягилева и несомненную волю нового директора. Ближайшие постановочные задачи были розданы еще при Всеволожском художникам, состоявшим на казенной службе при театрах, и надо было ждать новых ассигновок, нельзя было нарушать нормальное течение дела. Дягилев и Философов мечтали о каком-то периоде бури и натиска, Волконский же умолял, чтоб ему дали время оглянуться, собраться с мыслями; а главное, надо было поступать тактично, соблюдать чувство меры. Первый художественный заказ все же был им сделан скоро после вступления в должность, но он достался москвичу А. Васнецову. Только весной 1900 года Волконский обратился и к Баксту, и ко мне, но то не было что-либо значительное, а сущие пустячки… Зато эти пустячки носили особо почетный характер, так как они предназначались для интимных придворных спектаклей в Эрмитажном театре.