Впервые мы с матерью приехали в Снегири в сорок первом. Недели две добирались. Жили в теплушках, в товарных вагонах. Спасались от бомбежек где придется: в кюветах, в придорожном лесу, под платформами. А когда попали в Снегири, деревня была переполнена эвакуированными. Мы с чемоданами и узлами ходили из дома в дом, и, уже совсем отчаявшись, наткнулись на этот забор. Из калитки вышла женщина, взглянула на нас и поздоровалась.
— Здравствуйте! — ответила мать и заплакала.
— Успокойся, голубушка. У кого нынче горя мало. У меня у самой сыновья на фронте.
— Сами видите… — вздохнула мать. — Нам даже переночевать негде.
— Проходи! — пригласила женщина. — В тесноте, да не в обиде. Проходи со своим воробышком…
Прожили мы у Арины Петровны почти пять лет, сроднились, и я стал звать ее бабушкой. И теперь, спустя много лет, меня охватила тоска по родным местам. Случается так в жизни: встретятся на улице два человека, разговорятся, вспомнят былое — и окажутся невзначай земляками. И затоскуют, размечтаются, и вдруг нестерпимо остро почувствуют, как недостает вокруг чего-то родного, близкого, такого, чего — словами-то не выскажешь.
Так случилось и со мной. Устав от городской суеты, решил проведать бабушку, подышать ядреным морозным воздухом, побродить на лыжах по дремучим, глухим борам.
И вот предо мной страна далекого детства. Осторожно поднимаю засов. Прохожу в калитку, замираю на миг. У крыльца свежие следы.
Робею и не решаюсь сразу постучать. Но тут дверь сама распахивается. На пороге бабушка. В шали, невысокая, сухонькая, она молча глядит и не узнает меня:
— Ты к кому, батюшка?
— Здравствуй, Арина Петровна!
— Неужто воробышек! — ахает бабушка и всплескивает руками. Обнимает меня, поворачивает к свету. Долго разглядывает мое лицо:
— Пожаловал, значит… Пожаловал наконец…
— Как здоровье?
— И не вспоминай. Девятый десяток пошел. Как в эти лета здоровье?! В ушах то и дело гудет. Ноги не слушаются. Да и сердце прошлой весной так захолонуло, думала и не встану. Помирать уж пора.
— Ну-ну, бабуся. Нам ли печалиться да унывать!
— И то правда. Иной раз так косточки заболят, так заколет, так заколодит, что и свету белому не рада. А утречком на зорьке выйдешь за порог: небо лазоревое, жаворонки поют, за околицей поле зеленое, яблони в полном цвету. Душа радуется: такое вокруг веселье. И все-то мне любо. И всех-то я люблю.
Расцеловавшись троекратно, мы проходим в дом.
Я оглядываюсь, и мне кажется, что время почти не коснулось этой небольшой комнаты с низким щербатым потолком. Та же потрескавшаяся по углам беленая печь. Деревянные лавки вдоль стены. Над кроватью ковер с лебедями. Прибавились лишь два стула да платяной шкаф, но и они уже успели состариться и как бы вжились в эту незатейливую обстановку.
— Какими путями-дорогами пожаловал? Иль попутным ветерком невзначай занесло? Ишь какой верстой вымахал!
— Да постой! Постой! — я опускаюсь на лавку, снимаю с плеча рюкзак. Не спеша развязываю тесемку, достаю городские гостинцы: конфеты, ванильные сухари, чай и нарядный расписной платок.
— Родные вы мои! Совсем задарил. Никак Дед-Мороз явился!
— Ну-ну… — машу я рукой и протягиваю клубок шерсти. — Это от матери…
— Как она там в городе-то управляется? Небось пенсию получает?
— Второй год пошел, как с работы ушла. Теперь внука нянчит.
— Так, так… бабка, значит.
Я достаю бумажник, с гордостью протягиваю ей фотографию сына:
— Это мой Серега. Ему уже четыре.
— Ишь ты, лобастый какой! Весь б отца.
— Есть немного… — киваю я. — А я ведь к тебе, Арина Петровна, на Новый год приехал.
— Не затоскуешь? Со старухой-то? Небось в городе у вас веселье! Не то что у нас.
— Что ты, что ты, бабуся! Никакого веселья да шума мне и не нужно. Отдохнуть недельки на две к тебе прибыл.
— Вот и хорошо, родной ты мой! Ну, коли так, милости просим, — бабушка по привычке протирает тряпкой и без того чистый стол. Застилает его белоснежной скатертью и исчезает в сенях.
Монотонно, с хрипотцой ведут долгий, нескончаемый разговор старые ходики с потешным скоморохом на циферблате. Здесь, под ними, за столом я готовил прежде уроки. Когда задачи не выходили, ходики будто подтрунивали надо мной. Я сердился на них, тянул вверх гирю и передвигал назад стрелки.
И сейчас, будто по мановению этих волшебных стрелок, время отступило, и вновь перед глазами памятные годы…
На дворе темно, сумеречно. Бабушка кашляет, зажигает лампу. Я допиваю чай, кладу в ранец учебники. Выскакиваю на мороз и на лыжах лечу в школу. А школа моя в селе Покровском, километра четыре от дома. Пока туда добежишь, чернила в непроливайке застынут, пол-урока отогреваешь их потом. Да и бумаги не было. Писали на обложках тетрадей, брошюр.
Арина Петровна ставит на стол поющий самовар и лукаво подмигивает:
— Помнишь, как чай-то морковный заваривали?
Я молча киваю. В тусклом серебре самовара видно, как мы улыбаемся друг другу.
Стол полнится яствами: капуста с сахарным ледком, соленые огурцы, крынка топленого молока с солнечными пенками…
Вдруг кто-то загремел в сенях ведрами, заскребся. Арина Петровна приоткрыла дверь, впустила кота.