Прошла одна секунда, я согласился, не зная своей судьбы, — данные о моем происхождении меня раздавили, значит, мне теперь придется жить в чужой шкуре, ну что же, подумал я, значит, вот оно, мое новое воплощение.
Я кивнул, он улыбнулся, и я понял, что клясться на крови не придется, я не люблю кровь, я люблю курицу, и голубцы, и еще маковый пирог и варенье из белой черешни, ну это так, Вам для сведения, если в гости позовете.
Сорокин продолжил: в стране есть отдельные отщепенцы, желающие покинуть нашу Родину, предать ее из-за временных трудностей с продовольствием.
Прикрываясь националистическими лозунгами об исторической родине, они рвутся туда и тем самым порочат светлое дело социализма, им надо дать по рукам, а кое-кому и по голове, и мы дадим, с вашей помощью в том числе.
Вы со всей семьей выезжаете в Израиль, потом мы вас в дипломатическом багаже перевезем в США, вы внедритесь в эмигрантское отребье, и потом мы вас вернем в трюме сухогруза «СТЕРЕГУЩИЙ».
На Родине напишете книгу «Я выбрал свободу», вам помогут товарищи из ТАСС, группа уже сформирована.
Мне все нравилось, даже обрезание мне делать было не надо: еще в армии мне после антисанитарной жизни в товарном вагоне, который вез меня на целину убирать невиданный урожай 72-го года, сделали обрезание по причине фимоза; хирург в районной больнице города Павлодар отсекла все лишнее, как Микеланджело Буанаротти, и член из синего стал розовым, и все стало вокруг голубым и зеленым, как в кинохите жестоких тридцатых. С тех пор я заболел искусством, а до этого страдал только венерическими и ОРЗ.
Сорокин попрощался сухо, попросил его не искать. Вас найдут, ведите себя естественно, выйдите из профсоюза и перестаньте выписывать газету «Правда».
Это первый этап, с намеком сказал Сорокин и исчез, как Воланд на Патриарших…
Третье письмо Анне Чепмен
Дорогая Анечка!
Я продолжу свою «Илиаду» (в смысле одиссею моей второй попытки) попасть в органы и исполнить свою заветную мечту.
После встречи с Сорокиным жизнь моя наполнилась смыслом, как грудь матери — молоком перед выкармливанием пятого младенца от неустановленного отца; я стал осваивать профессию агента-нелегала.
Я и раньше следил в те сладкие советские времена за своей Розой, так просто, для навыка, повода она не давала. Хотя один раз было.
Сейчас, когда дети выросли и меня с ними связывает только кредитная карта, я признаюсь Вам, что один раз я ее поймал.
Вы не удивляйтесь, это было у нее с Либерманом — моим начальником, научным соратником и конченой тварью, идущей со мной по жизни; мы сейчас, конечно, с ним не пересекаемся, я живу, как и раньше, по Эвклидовой геометрии, а он всегда жил по геометрии Лобачевского и шел кривым путем, наши параллельные прямые (тогда он еще маскировался под советского человека) пересеклись на диване в гостях у Кирилюка, нашего начальника Первого отдела, который отмечал полувековой юбилей на своей новой квартире на улице Почтовой.
Нас с Либерманом он выделял, как интеллигентов, хотя какой нафиг Либерман интеллигент — так, «образованщина», все по верхам: немножко Северянина знал, Галича пел домашним голосом и на десерт мог прочесть наизусть два стиха Мандельштама — и все…
А вот моя Роза, хотя и работала дефектологом в детском саду, была выпускницей техникума культуры в городе Кинешма.
Она по праву считала себя опорой духовности со времен Киевской Руси, и я с ней был согласен. Как не согласиться?
Из Консерватории она не вылезала, могла «Тамань» прочитать на одном дыхании, вот какая у меня была Золотая Роза, но попала в сети этого таракана Либермана и повелась на Северянина и песенку про гражданку Парамонову; так и взял он ее за живое, психоделик липовый.
Роза и повелась, и прилегла у Кирилюка в кабинете, когда Либерман сети свои расставил, а я в неведении был, в шахматы играл с Кирилюком, в блиц, с форой, у Кирилюка на зоне один мастер сидел, сектант из Литвы, так там он его натянул «е2 — е4».
Так вот, захожу я в спальню — запах ее меня привел, как слепого Аль Пачино, — захожу после поражения 12:10 и вижу, как Роза грудь вздымает, а та волнуется, как Черное море; юбки уже нет, Либерман ужом вьется, я ему говорю, как достойный джентльмен: — «Их мусс» («Я должен, но ты?!»). Либерман все понял, он идиш знал, а Роза сознание потеряла, но я ее простил, она под наркозом была, жертвой стала этого «Вольфа Мессинга» недостреленного.
Хотел уволиться, а потом подумал и не стал: буду я место терять в академической среде из-за всякой дряни.
А Роза, ласточка моя, после этого крестилась и покаяние получила от модного батюшки Геннадия, который служил в Леонтьевском переулке, ныне улице Станиславского, — смешно даже, он кричал «Не верю!», а на нем храм стоял, чудеса!
Ну ладно, это лирика, а дело так было.
На следующий день после встречи с Сорокиным я у Либермана Тору взял на ночь, он удивился, но дал.
Я думаю, у него задание было от Моссада — вербовать незрелых неофитов и некрепких духом советских людей.