Письмо М., написанное ее смелым, решительным почерком, комментирует, между прочим, мое стихотворение о нарушении табу бросанием камня в змею, которое она нашла в изданном в Польше «Свидетельстве поэзии», и прибавляет: «Но раз уж мы говорим о змее, напишу тебе о рыбах. В детстве я вошла в кухню, где прыгали живые, очищенные прислугой рыбы. Я всегда чувствовала близость к животным. И я принялась убивать их (из жалости), разбивая им голову об стену. Я вся была в их крови. Это была ситуация, из которой не было хорошего выхода. Но я задумываюсь, не была ли я потом, уже взрослой, как те воспитанники Сорбонны».
В нескольких фразах М. (наш юридический факультет растил людей выдающегося ума) дает историю свою и своей группы. Жалость к людям вела к ангажированности, которая не была хорошим выходом. А воспитанники Сорбонны, взросшие на философии Сартра, практиковали террор и геноцид в Камбодже.
Далее М. пишет:
Чтобы было веселей, напишу, как я тебя помню. Спуск из зала Снядецких, ты летишь во главе группы рабочих и студентов, прогоняя эндецких штурмовиков, которые хотели разогнать вечер поэзии разных народов. У тебя такая мина вурдалака, которую ты умел строить, зубы оскалены, глаза вытаращены, в руке обломки стула. И вопишь диким голосом.
Другая картинка: мы стоим у стола в Кружке правоведов и о чем-то спорим, не помню о чем – пожалуй, о политике, потому что ты говоришь мне со злостью: «Ты всегда была и останешься фанатичкой». Видно, попал в точку, если я это помню. Я пережила два фанатизма, на третий меня не станет. Это результат не только старости, но еще и литературы, которая сопутствует мне с детства.
В другой части письма М. говорит о речи Бродского в Стокгольме в честь литературы:
Иосиф Бродский в своей Нобелевской сказал то, что я хотела тебе написать, только куда лучше.
То, что я думаю о них, этих девушках из Вильно, а ныне старых женщинах, собственно не поддается пересказу прозой, ибо так нагружено эллипсами и так многослойно, что потребовало бы какого-то особого рода любовной поэзии. Время в ней, наверно, отодвинулось бы в те годы, когда мы были в младших классах гимназии, когда М. убивала рыб в кухне, а Я. носила матросский воротничок формы школы сестер-назаретянок. Вероятно, в этих упорно возвращающихся образах общности через детство выражается моя тоска по возврату, по apokastasis, то есть начинанию заново, а значит, по моменту, когда еще ничто не должно было быть так, как стало позднее, когда мы еще (воображая себе какую-то совершенно иную эпоху, иные обычаи и т. д.) не должны были быть разделены. А кто знает, не рождается ли такая любовная поэзия из грез об «ангельском поле» Сведенборга, из желания полного отождествления, почти превращения в другого, не бесполо, а с проникновением также в его иной пол.
О письме Я., беспокоящейся о моем здоровье, лучше не писать. А то пришлось бы вытянуть сразу много нитей. Озадачивает меня ее постоянная минорная склонность к преуменьшению себя, вплоть до того, что, если ей верить, неправда то, что она обладает выдающимся умом и характером. А о себе, о своей болезни, о вероятности скорой смерти – всегда небрежно, как бы пожимая плечами.